Международная Федерация русскоязычных писателей (МФРП)

 - 

International Federation of Russian-speaking Writers (IFRW)

Registration No 6034676. London. Budapest
МФРП / IFRW - Международная Федерация Русскоязычных ПисателейМеждународная Федерация Русскоязычных Писателей


Сегодня: 18 января 2020.:
Константин Измайлов

Космос на мели

ИЗМАЙЛОВ КОНСТАНТИН ИГОРЕВИЧ




КОСМОС НА МЕЛИ
(из жизни молодого деятеля от литературы)





1




«— К тебе женщина сама приходила?
— Приходила несколько раз.
— Расскажи, как это было.
— Помню дело было вот так...»

Это было началом его первого романа. Оно «вызревало» мучительно. Наконец, дней пять назад «вызрело» и многоточие в конце Герман поставил легко. Довольный, что день прожит не зря, он занял у редактора журнала «Обойма», Вадима Максимыча, тысячу рублей в счёт будущего гонорара и с соседом Тимошей достойно отметил «праздник первой борозды».
На этом всё встало. Как подозревал Герман, с Тимошей они несколько переусердствовали на «празднике» и из головы многое что «по-вымылось» в унитаз принципиального, без чего никак не продолжалось. Но надежда, что в голове всё-таки что-то задержалось, «зацепившись за какой-нибудь крючок», не покидала его. И каждое утро он почти с благоговением смотрел на эти строчки, сильно тёр виски и больно щипал мочки ушей, пытаясь что-то припомнить.
— Помню, дело было вот так... — твердил он, как заклинание. — Так...
Нет, не припоминалось. Да ещё эта Мариночка — соседка — как назло именно в эти дни перестала уходить на работу. Герман понимал, что причина банальна: сорвавшись, она послала хозяина магазина невообразимо далеко, что с ней рано или поздно случается где бы не работала и после подобного «ангажемента» ей, естественно, ничего другого не оставалось, как забрать поскорей из кассы расчёт и бежать подальше, всё оборачиваясь, и запутывая следы. Сценарий этой залихватской пьесы Герман знал наизусть. И вот, нигде не работая уже дней пять, она каждое утро ожесточённо щёлкала щеколдами на дверях и форточках, буйно хлопала дверями, гремела посудой и «зверски» расправлялась с кастрюлями, не давая сосредоточиться.
— Помню дело было вот так... — крепился Герман, как мог. — Так...
Нет, не шло. Да ещё эта Мариночка всё никак не могла позабыть своего бывшего хозяина по фамилии Мангошвили и каждое утро она с ненавистью вякала на сковородки, видя в каждой его лицо. Вот и сейчас донёсся её вяк:
— Утри харю, Манго-манго!
А следом дикий звяк. Видимо, сковородка была запущена от окна в раковину.
— Помню, дело было так... — не сдавался Герман. — Вот именно так, а не иначе... Именно так... Так...
— Да пропади ты пропадом, двуличный хамелеон! — распалялась в это утро не на шутку Мариночка.
Герман заткнул уши и стало глухо, как в бомбоубежище. Казалось, в голове образовался вакуум. Тогда он пошире открыл рот и быстро заморгал глазами, пытаясь устроить в голове вентиляцию. Но не получилось. Тогда аккуратно постучал лбом о стол, думая, что за черепком что-то нужное колыхнётся и свалится куда надо. Но не колыхнулось.
— Глухо... — почти в отчаянии прошептал он.
Да ещё этот Тимоша — сосед за стенкой — как всегда в такие моменты с Мариночкой был особенно пришибленный — подчёркнуто испуганный и тихий, что очень раздражало Германа. Он не сомневался, что последние дни этот липкий, косматый и прыщавый «мученик» сидит в уголке своей комнаты с незастёгнутой ширинкой и в испуге весь жмётся, сложив ручки между ног. И, представив в очередной раз эту картину, в сердцах плюнул! Получилось на стену перед глазами. Поглядев на плевок, удручённо произнёс со вздохом:
— Тюлень лысый...
Но оптимизма всё-таки не терял и попытался снова сконцентрироваться на работе:
— Так, на чём же мы остановились... Ага! Итак, значит, не смотря ни на что, дело наше было так... Так...
Нет, совсем было глухо. Да ещё эта Мариночка начала орать в телефон:
— Да кто у этого Манго работать будет? — он же отмороженный! Ты посмотри на него: у него же не все дома давно!
— А у нас все дома давно... Так... — Герман уже не вполне понимал о чём он.
— Он же Тутанхамон вообще! Это же только я могла работать у него, как папа Карло!
— Нашлась папа Карло — рожей не вышла! — ругнулся Герман в её сторону и снова хотел плюнуть, но вовремя понял, что это только портит вид, потому сжал до скрежета зубы и постарался припомнить о чём вспоминал, но перед глазами были папа Карло и ещё какой-то носатый пугало.
Папа Карло был похож на Тимошу, а пугало — на Мариночку. Герман понял, что теперь перед глазами будут только они: этот Карло будет весь жаться с засунутыми ручками в незастёгнутую ширинку перед этой краснощёкой и стриженой Буратино в порванном халате и заострённым кверху носиком.
— Это перебор, — признался себе в отчаянии Герман. — Это... Это уму непостижимо!
Он вскочил. С треском натянул плащ. Сунул в карман последнюю папиросу. Достал из холодильника шляпу и выбежал вон из невыносимой, в последние дни особенно какой-то кислой квартиры, сильно хлопнув дверью, тем самым ужасно напугав чуткого Тимошу, который последние полгода нигде не работал, а только дрых, жался в уголке и слушал радио, изредка застенчиво показываясь по дороге в туалет и обратно (правда, последние дни вообще перестал показываться). Да наверняка тряхнул эту Мариночку, которая визгнула ему что-то вдогонку, понятно что не пожелание счастливой дороги...
Как-то оказавшись на набережной, к нему вдруг вернулось адекватное состояние и он задумался, куда податься. Поглядев на головастых китайцев, ровно делающих утренние пируэты с затяжными приседаниями, подался как всегда вправо.



2


Встречный ветер тормозил и наяривал в голове, но пригнувшись, он шёл вперёд, как ледокол во льдах. Гниющие тучи давили. Густая чёрная река обдавала ледяным дыханием, а чайки как никогда были взвинченными. Одна даже, у которой, видимо, тоже с утра не заладилось, пару раз пикировала на его макушку, но войлочная шляпа спасала.
Герман попытался снова вспомнить, как же всё-таки это дело было, но в голове ничего кроме свиста не было: ветру было в ней раздолье и он насквозь её продувал. Тогда он натянул шляпу до самой шеи и ещё ниже пригнулся. Сунул руки в карманы и попытался прибавить ход.
Через минут двадцать для разнообразия достал папиросу. Дунул в неё, сунул в рот, подвигал, пожевал. Но зажигалки не оказалось и прикурить было не у кого. Папиросу сунул обратно.
«Почему именно два раза?» — мелькнул в голове шальной вопрос.
В памяти возник шатающийся колобок, который стал опасно раздуваться. И Герман, сильно сжав плечи, узнал в колобке лицо одной знакомой, которую называл Глюка, так как она всегда находилась в каком-то полусознательном состоянии.
— Сгинь! — испуганно замахал перед собой руками Герман. — Нет, нельзя, нельзя! Сгинь! Сгинь! Ты не считаешься: считаются только в полном сознании!
Постарался отвлечься и представил себя в небесах за штурвалом самолёта: высота десять тысяч, внизу Атлантика, впереди заходящее солнце и то ли ещё будет там, впереди... там, там-тарам, там-тарм...
«Спустила» его на набережную гранитная стена пирса Металлического завода, о которую он слегка ударился лбом. Придя в себя после пары искр, вылетевших из глаз, двинул к заводу.
У производственного здания из красного кирпича нагнал мужика в промасленной робе с гладким лицом и ершистой причёской.
— А прикурить можно?
Мужик, смотря на Германа исподлобья, стал болтать перед ним монтировкой. Челюсть у работяги была выдвинута вперёд и нижняя губа почти упиралась в нос. Мужик явно размышлял.
— Можно зажигалку? — уточнил на всякий случай Герман, поскольку, мужик подозрительно, как ему показалось, продолжал болтать монтировкой.
«Если прихлопнет, то и зажигалку уже не надо будет — из всего надо извлекать пользу!» — сообразил Герман и нервно улыбнулся.
Работяга шмыгнул носом и нехотя протянул. Герман суетливо прикурил и вернул. Всё с той же улыбочкой поклонился, поскольку, сказать что-то язык почему-то не повернулся. Мужик вразвалочку продолжил путь к колодцу. Герман, смотря ему вслед, подумал: «Сегодня у него аврал: до обеда нужно открыть колодец, после обеда — закрыть — труднейшая производственная задача с перерывом на обед. Гений от сантехники!»
А «гений», подойдя к колодцу, злобно ударил монтировкой по крышке. Герман испуганно вздрогнул и засеменил подальше, радуясь, что не по его голове, а-то бы зря прикурил: «Папироса одна ведь, жалко было бы потерять так глупо последнюю!»
В проулке ветер уныло выл и зло кусался с разных сторон. Сжимали невзрачные заводские корпуса, словно замуровывали грязными кирпичами и раствором. Чуть повыше шляпы висела гниющая вата. Под ногами противно хлюпала такая же гниющая жижа. Папироса погасла. В общем, тоска зелёная!
Папиросу куда-то спрятал. Поправил шляпу, которая мешала смотреть. Подышал на ладони и сунул их в подмышки — там теплее. Пригнулся и сжался. Ускорил шаг. Вспомнил, что надо купить спички, дихлофос, и хлеба, который с прошлой недели забывает и всё тырит у этой Мариночки.
«Вообще-то, — стал размышлять Герман, — баба она неплохая, когда работает: уходит на рассвете, приходит в полночь, да ещё без выходных! Взаймы ещё давала одиннадцать рублей. Была бы только поуже, да работать быстрей бы начала, чтобы снова с рассвета до ночи без выходных!»
На остановке стояли истуканы с бледными лицами.
«Отпахали ночную смену, — понял Герман. — Постоять хоть немножко рядом с людьми...»
— Прикурить не найдётся? — спросил у мужика с застывшим перед собой пустым взглядом, словно манекен в витрине.
Мужик, совершенно не обращая внимания, ничуть не двигаясь, и не меняя выражения лица, где-то снизу — по-секрету — чиркнул зажигалкой. Герман почти сразу заметил, и, суетливо изогнувшись, прикурил. Покивал головой с многозначительной улыбочкой, дескать, я всё понял: мы с вами не из мира сего, не из этого враждебного и грубого... мы с вами ого-го откуда! И стал ждать каких-то других знаков от мужика, осматривая его с ног до головы. Но тот совершенно не двигался и продолжал застывшим взглядом смотреть вдаль, словно никого рядом не было. Герман предположил, что инопланетный брат возможно «под колпаком» и вся эта толпа, быть может, стоит здесь не просто так. Особенно ему не понравилась одна приплюснутая женщина, у которой больно уж подозрительно бегали глазки. Потому отошёл и замер, попыхивая в кулачок. Стал тихо рассматривать остальных: что-то в них было не так, что-то уж слишком они были задумчивыми и терпеливыми...
Подошёл автобус. Остановка пришла в движение. Германа стали пихать с разных сторон. Приплюснутая его специально больно толкнула локтем:
— Вы едете?
Герман, разглядев её сверху, меланхолично пожал плечами. Женщина яростно сверкнула глазками.
— Чего мешаешься тогда здесь? Встал, как фонарь — не пройти не проехать!
И, уже тискаясь в дверях, видимо, жалуясь пассажирам:
— На ходу уже стали спать! А потом спрашивают, откуда у нас столько несчастных случаев. Поставишь вот такого на пресс...
Её сильно пихнул плечом в зад инопланетный брат, видимо, чтоб заткнулась, она рыкнула и провалилась, а брат умудрился втиснуться. Герман хотел крикнуть ему что-то ободряющее, но вовремя вспомнил о «колпаке». Двери закрылись. Автобус покатил. Герман побрёл, представляя себя рядом с прессом: «Да, грустная картинка. Вот если бы под пресс меня, было бы веселей!»
И Герману захотелось у кого-нибудь узнать, нужен ли специалист под пресс. Он не сомневался, что сделает эту работу быстро и качественно: «А что, я смогу — встал и готово! А зарплату, скажу, отдайте Тимоше. Тимоша в целом мужик неплохой: тихий, скромный, интеллигентный, только моется один раз в месяц и в туалет ходит редко, падла! А брился и расчёсывался в последний раз на день святого Валентина, когда, не посоветовавшись со мной, вздумал подарить этой Мариночке букет роз, только не живых, а деревянных, найденных им, как он потом признался, на помойке!».
Герман знал, что Мариночке их уже дарил в прошлом году её бывший и не просыхающий от алкоголя муж, и за день до праздника, она их выкинула, наводя марафет в своей комнате. Получается, она их выкинула, а Тимоша на следующий день их же ей и подарил.
«Вот, Геракл! А эта Мариночка об его лысинку их сразу и сломала одним ударом, неблагодарная! Тимоша тогда только «спасибо» сказал и после этого инцидента совсем задумчивым стал. И вот уж пол года боится в туалет выходить, бедный: всё старается, чтобы на эту Мариночку не нарваться...»
Герман не сомневался, что этот Тимоша один угол у себя в комнате уже размыл своим «гидростволом». Естественно, с стороны Германа, иначе бы так вечерами нос не закладывало. А сегодня он даже боялся представить, как будет закладывать, ведь Мариночка с утра как никогда в ударе, а Тимоша как никогда пришиблен.
«С виду инвалидка трёхколёсная, а воняет, как динозавр или этот... как его... — Перед глазами была харя, чуть страшней, чем у Тимоши, такая же липкая, волосатая и прыщавая, только название её не мог вспомнить: — Ну, как её... Она ещё на башне с самолётами дралась...»
Нет, не вспоминалась. Герман плюнул: надоели ему уже всякие мерзкие рожи с утра пораньше: то в конец пришибленный Тимоша, загримированный под Карло, то эта Мариночка, переодетая в Буратино, то вот эта горилла на башне! А выскочившие из автобуса доблестные труженики шли с упёртыми в землю бессмысленными лицами. И узнавать у них, как понял Герман, нужен ли им такой редкий специалист, явно было не к месту и не ко времени. Потому решил отставить пока этот вопрос и всецело сосредоточиться на романе: «Так, сколько же их всё-таки было...»
Но посмотрев снова на лица работяг, усомнился в правильности своих размышлений: «Узнали бы о чём думаю, сказали бы: «Придурок!». Им бы на работу успеть или домой побыстрей, пожрать, да спать завалиться. Плевать они хотели на твоих баб!»



3


До вокзала шагал широко и решительно, словно на поезд опаздывал. Парочка с коляской суетливо уступила дорогу. На них Герман даже не взглянул. Когда заходил в здание вокзала, стрелки часов на башне показывали почти двенадцать.
Скрупулёзно растирал руки, как пианист перед концертом. Изучал обстановку, стараясь оставаться незамеченным, словно разведчик: очереди, люди с лопатами, рюкзаками, тележками, в основном пенсионеры, резвые, взбудораженные, решительные...
Предположил, что дачи начинаются — баньки, пиво, шашлычки... Но усомнился: «Разве в октябре начинаются? Озимые, наверное, пошли...»
Уставился на огромное электронное табло в центре зала, но ничего не смог понять, даже не смог прочитать ни единого слова. Предположил, что это какие-то секретные послания ему — шифровки от высшего разума.
Расшифровку посланий кто-то прервал, толкнув в зад.
— Ну что встал на дороге, придурок? — презрительно улыбнулась ему в лицо симпатичная девушка с большой сумкой.
— А мне приятно, когда меня стукают. Стукнете ещё раз!
Она уже живо «расправлялась» с турникетом. Герман констатировал: «Нужен ты ей: у ней муж футболист! А ты даже не понятно кто. Даже названия такого нет во всём свете. Даже нет такого слова в великом и могучем русском языке! Отойти хоть в сторону, чтоб не мешаться... не придуркам!»
Передали отправление электрички. Очереди заволновались.
— А какая электричка отправляется? — спросил взволнованно Герман у старика в кроличьей шапке-ушанке с большим носом.
— А какая нужна? — откликнулся тот очень громким голосом, отчего вся толпа ожидающих уставилась на Германа.
Герман в ответ смог только открыть рот, протянуть руку вперёд и издать:
— Эта... Как её...
В позе вождя он простоял несколько секунд, потом молча и решительно двинулся в сторону касс.
Одна бабулька в очереди сильно заохала и запричитала:
— Ох, опоздаю! Ох, а потом моя электричка только после обеда будет. Я уж опаздывала несколько раз. Кругом одни бандиты, куда не сунься! Ох...
— Проходите вперёд, бабуля-цыбуля. Не тормозите! — дёрнулся к ней Герман. — Господа, пропустите бабушку-лапушку!
— Какая я тебе лапушка? — удивилась бабушка.
— Обыкновенная...
Бабуля на него сощурилась.
— Господа, пропустите бабулю-дулю! — снова обратился Герман.
— Какая я тебе дуля? — нахмурилась старушка.
— Да я поэт, у меня говорить в рифму привычка такая: бабуля-храмуля, бабуля-пи...
Старушка подбоченилась, видимо, приготовилась врезать, но отвлёк голос кассира:
— Проходим без очереди на отправляющуюся электричку!
— Проходите бобушка-попушка, проходите! — Герман нежно стал её подталкивать, отчего бабуля стала подскакивать. — Давай, бабуля, давай, не тормози!
— Да, не пихай ты меня так, плечи-то у меня не казённые!
Бабка, пропихиваясь вперёд, стала одновременно отпихиваться от Германа.
— Так всё плечо мне отобьёшь, поет в шляпе!
Кстати, о шляпе:
— Вы за кем? — спросила его женщина в огромной шляпе, похожей на сомбреро.
— Я провожаю.
Шляпа Герману приглянулась.
— Надо мне тоже как-нибудь такую же надыбать. А вы где её, кстати...
Женщина его не слушала и лезла за бабулькой. Герман хотел её спросить о шляпе, даже поднял руку, чтобы похлопать ей по плечу, дескать, дело есть важное, но подумал, что сейчас это не к месту, да и мало ли как женщина могла повести себя, ведь она тоже нервничала и была выше его на полторы головы. А у Германа голова-то была так себе — ничего примечательного, не считая шляпы. Шляпу эту ему подарил банщик. Верней, не подарил, а Герман забыл её вернуть, после того, как в ней попарился. Просто забыл её снять. Вспомнил о ней только утром, когда никак не мог приложить бутылку ко лбу: всё время что-то мешало. Оказалось, что мешала шляпа. Он и представить не мог, что на его такой круто-скатной голове сможет что-то задержаться! Поняв, что это судьба, он стал хранить её с тех пор в холодильнике, чтобы не кисла и не плесневела. Да и хранить там вообще-то больше нечего было...
А со всех сторон напирали. Становилось тяжко дышать. И Герман с чувством послал себя подальше. Но сразу туда двинуть не получилось.
— Дайте мне выйти-то хоть!
— А зачем залез? — с лютой ненавистью проревел на него мужик со свиноподобным лицом.
— А затем, чтобы у тебя харя треснула! — с выражением ответил поэт.
Выбравшись, Герман направился к киоскам с журналами и пирожками.
— Какие журналы на великорусском языке? — спросил он пожилую продавщицу в лоб, на что та округлила глаза и приоткрыла рот. — Я понял, спасибо. Можно возвращаться в первоначальные габариты. — И он руками показал в какие именно.
Пошёл дальше.
— Тесто для пирожков на опаре замешивали? — спросил молодую продавщицу.
— Где? — не поняла та и приветливо заморгала на Германа глазками.
— Понятно. С ливером есть?
Продавщица не сразу, но поняла:
— Нет.
— А почему нет? Что коровы ливер перестали нести?
Девушка пожала плечами.
— Не знаю, — смутилась она. — Может, ещё не снесли...
— А почему этикетка висит? Вы же их вводите в заблуждение: они не снесли, а у вас этикетка висит. Они думают, что не надо нести, а на самом деле надо. Что за бестактность такая! Где же, спрашивается, ваш гуманизм по отношению к братьям нашим рогатым? Вы представляете, каково им сейчас?
— Кому? — моргала глазками продавщица, сильно покраснев.
— Братьям! — И он показал рога на голове. — Вы бы хоть извинились! Они, понимаешь, там мычат, бедные, а вы, значит, здесь стоите, понимаешь, и прикрываетесь ими. И не стыдно? Глаза бы не видели!
— Я недавно приехала...
— Разберёмся. С капустой-то хоть есть?
Девушка снова не сразу, но поняла, собрав глазки в пучок.
— Есть.
И, перестав моргать, приготовилась обслуживать.
— Жареные?
— Печёные.
— А жареные?
— Жареных нет.
— Странно! А с какой капустой — свежей или солёной?
— С квашенной.
— С кислой, что ли, не солёной?
— Ну, как... — снова заморгала девушка. — Они солёные, я пробовала!
— На вкус, да на цвет — образца-то нет: кому нравится арбуз, а кому свиной хрящик! — провозгласил Герман, подняв указательный палец и тут же добавил: — Это не я сказал. Это Александр Николаевич Островский сказал. Знаете такого драматурга?
— Я недавно приехала... — снова стала оправдываться девушка.
— Разберёмся. Вы подогреваете?
— Кого?
— Ну не себя же — пирожки!
— Да.
— Как имя?
— Пирожок, — твёрдо ответила девушка.
— Ваше как имя!
— Василиса.
— А меня Иосиф Бродский. Слышали?
Девушка замялась.
— Не помню. Кажется...
— Это я сейчас в гриме: снимаем фильм-катастрофу о проснувшемся вулкане в проливе Дрейка. Кстати, вы мне приглянулись на роль тибетской монахини. Телефончик не оставите, если что? Ну, если вдруг каскадёра-янычара не найдём подходящего, там же прыгать надо в кратер без зонтика...
Продавщица пыжилась, видимо не успевала вникать.
— Антракт! Можете начинать сдуваться, только глаза не закрывайте, а-то могут лопнуть! И моргать не надо: могут коротнуть, тогда и подогревать не сможете! — И важно пошёл дальше.
Услышал, как кто-то рядом произнёс:
— Зоопарк, что ли, привезли на экскурсию?
— Где? — спросил Герман и начал озираться по-сторонам, в надежде увидеть орангутана или гориллу: последнюю ему особенно хотелось увидеть с самого детства — увидеть и пожать руку, то есть, лапу...
Но зверья не было и все пассажиры почему-то смотрели на него. Тогда он им всем послал один, но безграничный воздушный поцелуй. И в момент «поцелуя» запнулся о чью-то сумку. Но удержался — не упал, хлопнув для равновесия пятернёй по близстоящему невероятно прыгучему, как оказалось, и столь же невероятно визгливому заду. Теперь уже весь вокзал обратил на него внимание. Поймал на себе взгляд полицейского. Тут же представил себя со стороны: небритый, в натянутой на уши шляпе, которую давно уже хотел погладить, только утюг Мариночка не давала, бросая ему в глаза всё какие-то предъявы:
— Я тебе молоток давала, чтобы бочок на унитазе не бежал. А в итоге ни молотка, ни бочка. Теперь из чайника смываю. Где бочок, обормот?
— Вы, мамзель, определитесь: молоток или бочок!
— Кто бочок?
Герман тогда вовремя заперся в своей комнате. Но в тот же вечер была особенно концентрированная вонь: Мариночка мстила. И после того дня с этой Мариночкой он ещё не разговаривал.
Так вот, небритый, оттого, что лезвий уже давно не было никаких, даже старых, которые всегда легкомысленно отдавал Тимоше, а тот их аккуратно складывал у себя под кроватью и ни разу ими так ещё и не воспользовался. Как предполагал Герман, он втихаря готовился к кругосветному путешествию и собирал их для презентов папуасам.
Так вот, небритый, в жёванной шляпе, натянутой на уши, в поношенном плаще цвета гниющего яблока, длинном, аж до зелёных бот, неизвестно как оказавшихся вдруг у него в прошлую зиму, с поднятым воротником, да к тому же ещё именно в тот самый момент порыва его необычайной любви ко всем пассажирам земли!
В общем, настоящий идиот. Смекнув это, остановился, распрямился и сложил руки на груди, словно задумавшись, или что-то планируя. Уставился снова на табло и заговорил вслух, как бы рассуждая:
— Так вот оно что! Ага... Вот, значит, как! Значит, надо именно так, а не так! Ага... Вот именно так! Ага... И совершенно, значит, не так! А как?
— Гражданин, — услышал за спиной.
— Ой, утро доброе!
Рядом стоял тот самый полицейский.
— Ваши документы.
— Вы знаете, паспорт дома забыл. Есть читательский билет с моей фотографией. По-честному. Показать?
Страж, призадумавшись, моргнул глазом. Герман, везде порывшись, достал, наконец, откуда-то из-под штанов маленькую книжечку. Протянул с лёгким поклоном.
Сержант, покрутив билет в руке, спросил, указывая на фотокарточку:
— Это вы, что ли?
— Я? — удивился Герман.
Он наклонился к рукам полицейского и стал с разных сторон вглядываться в фотографию, почёсывая за ушами.
— Ах, да! — вспомнил, наконец, Герман и выпрямился. — Это точно я! Триста процентов! Клянусь честью! Только в третьем классе. Просто другой не было. А эта, смотрю, отваливается! Вот я её и пришпандорил сюда: отсюда не отвалится. Правда же?
И радостно стал улыбаться сержанту. А тот ещё больше призадумался, даже появились две складки на его почти незаметном лбу.
— Где работаете?
— Кто, я?
Полицейский многозначительно потёр кулак о ладонь.
— А я этот... как его... Э-э... Как бы этот... Ну, типа, знаете... — Герман стал что-то показывать полицейскому, узорчато разводя руки в пространстве, но тот оказался не сообразительным. — В общем, короче говоря, я в какой-то степени этот... как его... ещё он это... ну, типа... как бы немножко этой... литературной деятельностью... Ну, типа... как бы этот, как его... блин...
— Писатель, что ли? — кисло сморщился страж.
— Ну да... — также кисло ответил Герман и вздохнул, махая рукой, дескать, самому тошно, и несколько раз с досадой чмокнул ртом, как беззубый жалкий дед, дескать, что с меня взять — отпустите, уж...
Полицейскому, может, и действительно стало его жаль — отпустил.
«Куда податься-то? Да хоть в Африку к пингвинам!» — И двинул к выходу.
На выходе подумал, что хорошо бы в туалет заглянуть напоследок. Но вспомнив, что здесь платный, решил как всегда заглянуть в бизнес-центре.



4


Чтобы не опоздать, Герман шпарил почти бегом, высоко поднимая свои острые коленки. Всем было понятно, что с человеком в шляпе произошло что-то из ряда вон! К примеру, что он получил неожиданный укол в зад и торопился об этом невежливом событии пожаловаться участковому. А что до его вида, так это имидж у него такой. Да и вообще в этом городе давно уже всем плевать, кто как выглядит и кто как, и на чём передвигается! Иной раз Германа даже почти голые девушки уже не удивляли. Было понятно, что не имея интеллекта, они вынуждены крыть своими формами, иначе бы всегда оставались в дураках. А так они казались ещё более-менее ничего себе...
В общем, все, кто испуганно, кто сочувственно разбегались с его пути.
Наконец, бизнес-центр. На входе как всегда громила интеллигентного вида с вогнутой в трёх местах мраморной лысиной и широко расставленными ногами. Герман сложил руки на груди и пошёл в сторону туалета деловой, как ему казалось, походкой. На последних метрах стало совсем опасно раздвигать ноги, но представив, как оставляет после себя кипящие змейки и как этот самый интеллигентный громила поднимает его за шкварник, и выбрасывает на лесенку, сжался и дотянул.
В кабинке прихлопнула, чуть ли не до обморока, свежая вонь.
— Гады! — крикнул на унитаз. — Воняют хуже козлов, а ещё в белых рубашках и галстуках! Строят из себя...
Струйка дико вырвалась и заурчала.
— Фу-у-у... — облегчённо выдохнул и тут же зажал нос.
Струйка всё не могла угомониться. А он мучительно терпел и всё не понимал, когда же это прекратится и откуда столько берётся!
Наконец, вылетел из кабинки к раковинам, чтобы застегнуть ширинку. В зеркале на него глянуло чьё-то лицо с выражением определённо бешеным. Застегнувшись, двинул к выходу, подозревая, что в зеркале было его лицо. Открыв двери, подумал, что не мешало бы сполоснуть руки, но решил, что сейчас некогда.
Столкнулся с узбечкой-уборщицей, которая недовольно посмотрела на него. Герман хотел ей объяснять, что это не его вонь, что он вообще сегодня очень аккуратно и что она спасибо ему должна сказать, поскольку он первый принял на себя столь ошеломляющий удар. Но поняв, что она недостаточно совершенна в знании литературного русского языка, постарался поскорей ретироваться с её глаз, не сомневаясь, что она кроет его последними словами по-узбекски!
На улице первым делом отдышался.
— Я бы таких вонючих гнал! Чего от них можно хорошего ожидать? Хотя, вот такие-то и самые лучшие какие-нибудь... месенджеры! — Понюхал руки. — Надо было всё-таки помыть. С мылом. Ладно, в другом месте. Где-нибудь в Эрмитаже...
Достал папиросу. Закрутился на месте...
— Молодой человек!
Прикурил у сизо-бородатого парнишки в ляпис-галстуке с бордовым гиппопотамом в клеточку, жухлой майке с надписью канареечного цвета «ТЫ ЦЕЛУЙ МЕНЯ ВЕЗДЕ, Я ЖЕ ВЗРОСЛАЯ УЖЕ», в пурпур-аквамариновом пиджаке в оранжевый крестик-нолик, драных джинсовых шортах и розовых тапочках.
— О, грация! — с несколько растерянным восхищением поклонился Герман. — Боги вас не забудут!
— Я верую в древнеиранского бога солнца — Митру, — со знанием дела ответил парнишка.
— О... — Герман вознёс руки в ту сторону, где предполагалось на этот момент солнце, но слов нужных не нашёл, а про себя подумал: «Вот, пугало! Его бы возле взлётно-посадочной полосы поставить — все птицы бы сдурели сразу!» — И, усмехаясь, двинул к «Авроре».



5


У «Авроры» какая-то большеротая девочка, похожая на выпущенную из лепрозория стрекозу, что-то Герману противно стала щёлкать голоском, на что он сурово заметил:
— Я вас не понимаю.
— Молодой человек, предлагаю вам сделать незабываемое селфи рядом со знаменитой... — снова противно защёлкал голосок девочки, явно не в себе.
Герман, нахмурившись, перебил, ещё суровей чеканя каждое слово:
— Надо говорить внятно, а не чирикать придурковатым воробьём!
И ускорил шаг.
— Молодой человек, надо уши иногда спичкой прочищать! — услышал он вдогонку всё тот же девичий голосок.
А на встречу ему вульгарно вышагивал упитанный розовощёкий дядя с нарисованными чёрным маркером усиками. Втиснут он был в заношенный зелёный мундирчик со всякими разноцветными ленточками и побрякушками на плечах и пузе. На гладкой головке его было что-то петушиное. Ножки его были ряжены в длинные выше колен чёрные лакированные сапожки (такие Герман видел у длинноногих моделей, идущих на лекции в университет) и в белые лосины, обтягивающие его холёные ляжки, зад и передок.
В первые мгновения у Германа даже помутилось в глазах от мысли, что этот дядя из радужных рядов «нетрадиционных» («А может, и не дядя уже совсем!» — подумал он и струхнул не на шутку). Он хотел как можно скорей проскользнуть мимо, но вдруг этот самый... к нему обратился, отчего Герман даже с испугу подскочил:
— Приглашаю вас со мной сфотографироваться на фоне легендарной «Авроры»! — пробаритонил этот самый, влюблённо улыбаясь Герману.
— А вы кто? — пролепетал поэт, смахивая холодный пот со лба.
— Имею честь, — козырнул двумя пальцами этот самый, — адмирал Нахимов!
Герман даже рот открыл, потеряв дар речи. А дядя продолжал с любовью:
— Ах, какая будет прелестная память на всю жизнь!
— Вот это да! — воскликнул поражённо Герман. — Как же это вы так смогли?
— Да вот так! — всплеснул руками счастливый дядя.
От переизбытка чувств у Германа не было слов. Он стоял и дивился на этого припудренного отвратного «совратителя».
— А при чём тут адмирал Нахимов и «Аврора»? — наконец, овладел собой Герман.
— Ну, как... — снисходительно улыбаясь, развёл руки «адмирал».
— Да вот так! — Герман не мог больше ни секунды находиться рядом с этим бессовестным, беспринципным пошляком и двинул решительно мимо, крикнув напоследок: — Позоришь только Россию, самозванец! Ещё в лосины залез, падла, — мошной болтает!
Но тут откуда-то прыгнула к Герману вся страшно кудрявая и измятая кукла с малиновыми пятаками на щеках и большими синяками вместо глаз. Герман от неё испуганно шарахнулся.
— Сударь, — задорно заорала кукла, — куда же вы? Пойдёмте ко мне!
— Это ещё зачем? — насторожился Герман.
— Сфотографироваться со мной!
— С вами?
— Со мной — царицей Екатериной!
— Какой Екатериной?
— Ну, как какой! — с русской царицей Екатериной!
— Я спрашиваю, какой — первой или второй?
— Первой, конечно, — смутилась кукла и гордо добавила, выпучив ещё больше грудь, отчего Герману стало по-настоящему не по-себе: — Ведь я же русская царица!
Герману хотелось сказать кто она на самом деле, но сдержался.
— Вы бы хоть платье выстирали! Неужели, царица такой обормоткой могла бы показаться на люди! Мне даже брезгливо находиться рядом с вами!
— Сам ты придурок! На себя посмотри — вылез из мусорной ямы, да ещё учит!
— Но я же не называю себя царём!
«Царь» же её с усиками стоял неподалёку заплесневелым огурцом и не вмешивался в столь «светский» диалог. Видимо, играя роль Петра Великого, считал это ниже своего достоинства, а скорее всего до того уже забурел или насквозь подёрнулся плесенью, включая мозги, что и двинуться не мог ни телом, ни мозгами, ни языком, продолжая бессмысленно смотреть перед собой.
«Дёрнул литру водяры вчера, а сегодня двинуть себя не в состоянии, кенгуру на пенсии!» — понял Герман.
А перед ним стоял уже бравый матрос и одобрительно лыбился.
— Правильно, к стенке их всех! — прорычал он испитым голосом.
Со стороны его, мягко выражаясь, покорябанное рыло, напоминало свежий бифштекс с кровью. Но Герман бесстрашно присмотрелся: оно было заросшим какой-то тиной и поганками, да к тому же ещё с привинченными к носу и щекам то ли болтиками, то ли винтиками. Более того, нос его в целом напоминал воспалённый мухомор (видимо, от частого трения о стакан). На плече его была палка со штыком. На замусоленной бескозырке еле читалось: БАЛТИЙСКИЙ ФЛОТ. Пальтишко, для большего эффекта, добросовестно было вывалено в самой изысканной пыли и кроме того эффектно разодрано на пузе (видимо, от частого ползания по-пластунски). Грудь его была лихо перетянута крестом двумя лентами патронов. Завершали его революционный образ смачно замызганные в рвотных помоях штаны и раритетные, скорее всего с тех самых революционных времён разбитые и не чищенные кирзовые сапоги.
— Давай со мной! — дружески подмигнул он Герману жёлтым глазом с улыбочкой, обнажающей редкие и погнутые в разные стороны коричневые зубы.
— Да я лучше в Неву с моста брошусь, чем вот с таким мусоровозом рядом встать!
Оторвавшись от всех этих одиозных персонажей, явно не по уровню своего таланта играющих роли, Герман зашагал спокойней.
— А где «Аврора»? — спросило его что-то неопределённым голосом.
Оказалось, что это человек. Вот только какого рода Герман так и не понял.
— «Аврора» на своём месте! — сухо ответил ей... ему... ейм... Герман.
Шагов через десять заметил в кустах Андреевский флаг. Выдернув его, поднял над головой и начал им размахивать, интересуясь у прохожих:
— Чей флаг?
Но туристы, смотря на легендарный корабль, пребывали словно в нирване.
Герман представлял уже, как повесит символ русского военно-морского флота над холодильником, но откуда-то свалился вдруг лейтенант полиции, который, не поздоровавшись, зачем-то мелодично проинформировал поэта, что всякая несанкционированная коммерческая деятельность запрещена, на что Герман спокойно заметил:
— Я не возражаю.
— Пройдёмте в машину, — не успокоился на этом лейтенант.
— Это лишнее, я люблю пешком, — отрезал Герман.
— Нет, на машине будет быстрей.
— Мне некуда спешить: я только недавно сходил в бизнес-центре.
— Зато я спешу.
Герман смекнул, что офицер помимо акробатического и вокального талантов обладал ещё, как и сам Герман, талантом разговорного жанра, потому просто так от него было не отговориться. Но всё же надежду не терял:
— Сходите в бизнес-центре — там бесплатно. По-честному.
— Я привык ходить в собственные.
Талантливый лейтенант оказался ещё и привередливым.
— Ничего себе! — Герман удивился и, поразмыслив, согласился: — Ну хорошо, я вас сопровожу, но только из гуманных соображений.
И залез. В машине уже сопели носами двое «несанкционированных» и тоже с флагами. Они явно были чем-то напуганы в силу своего юного возраста.
— Вы тоже из гуманных соображений? — спросил их Герман.
— Я вообще здесь ни при чём! — ответил обиженно один.
— А я вообще мимо шёл! — ответил в тон ему другой.
И покатили!



6


Всю дорогу до отдела полиции юные знаменосцы робко сопели носами. Герман же с удовольствием посматривал в окошко через железную клеточку: впервые он видел город в таком незатейливом, но утончённом обрамлении. И в какой-то момент у него стали рождаться стихи:

Город в мелкой клеточке,
В клеточке дома...
И на той вот стеночке
Клеточка была.

Клеточки на портике,
Смазанном хурмой,
И на том вот ротике,
Полном шаурмой.

Клеточки на стрелочках.
Стрелочки в часах.
Часики те в клеточках.
Клеточки в глазах.

Клеточки на веточке.
В клеточках вся дичь.
Клеточки на сеточке.
В сеточке кирпич.

В сеточке беседочка,
Нос, стакан, баклан...
Клетчатая белочка
Трётся о стакан...

Сильно тряхнуло и Герман сбился. Резко свернули в переулок, где стало ещё больше зелёных сеточек в железных клеточках. Но главное, что отметил поэт, в этих самых зелёных сеточках, которые в железных клеточках, невероятно много было клетчатых белочек! Герман призадумался:

Может, эти сеточки
Снятся мне в мечтах
Или эти клеточки
В собственных мозгах?

Может, это щелочки
В нашем естестве
И все эти белочки
В сером веществе?..

Вдруг стал подскакивать, может, по причине ухабов или по причине икоты, или из-за этих повсеместных сеточек, белочек, клеточек...
Какой-то парнишка, естественно, весь в клеточку или сеточку (поэт уже не разбирал) с сетчатым колечком в носу и клетчатой рыжей косой, очень напоминающей беличий хвостик, протарахтел на решетчатом квадроцикле. Герман глубже призадумался:

Клеточки ли, белочки...
Надо мне вникать
В эти квадроцелочки,
Чтобы не икать,
Чтобы в эти щелочки
Ровно проникать,
Чтобы эти белочки
С лампой не искать.

Белочки ведь в щелочках
Сетчатых кишат.
Там они все в клеточках
Бешено пищат...

Действительно, в голове у поэта была совсем не икота. Казалось, в ней дико скакали... Скакали, как кони и бешено пищали! Скорей всего, как подозревал Герман, это были белочки, только ненормальные белочки, а бешеные. Они совершенно ему не давали сосредоточиться и вынуждали нервничать, и даже провоцировали драться с ними. Да и Герман понимал, что без драк с ними не обойтись, ведь надо же было их хоть как-то утихомирить, закрыть им глотки и уложить всех ровными рядками вдоль проспекта, чтобы спокойно сосчитать всех до единой вместе с клеточками и сеточками. А сосчитать всё это нужно было, поскольку, он всегда и везде всё пересчитывал. И не мог успокоиться, пока что-то оставалось не пересчитанным. А здесь тем более было такое мелкое и многочисленное хозяйство!
Да и вообще, он чувствовал, какую-та обязанность сделать это, словно это был его долг перед городом и гражданами...
Внутренний голос что-то ему подсказывал, но разобрать что именно не получалось, поскольку, его глушили писки этих самых противных белочек, этих холёных, отвратных, бесцеремонных и бестактных бешеных существ. В общем, ситуация была сложная. В какой-то момент он обнаружил, что все белочки были с очень знакомыми мордашками. Более того, у всех белочек были очень знакомые и такие ненавистные глотки. И этими глотками они все чего-то требовали от Германа, то ли бочок какой-то, то ли молоток какой-то, то ли вообще целый унитаз какой-то с бочком и молотком вместе, называя его почему-то при этом обормотом...
Герман не на шутку разволновался. И это состояние вылилось в стихи:

Бешеные белочки
Хватит вам скакать,
Надо ваши клеточки
Точно сосчитать,
Чтобы все холёные
Клеточки земли,
Сеточки зелёные
Разом полегли,
Чтоб во все отвратные
Глотки кол забить,
Головы квадратные
Шпилькой закрутить,
Чтобы в каждой попочке
Лопнули бочки,
А на каждой мордочке
Вылезли зрачки!

Чтобы вы не прыгали
С писком: «Молоток!»,
Чтобы вы не рыкали
Яростно: «Бочок!»

Я вам всем, ушастые,
Уши надеру
И хвосты, хвостатые,
Всем по-откушу...

Но в этот кульминационный момент поэта похлопали по плечу, дескать, не надо так размахивать руками и пинать ногами, ведь юные знаменосцы, оказывается, еле успевали уворачиваться. А Герман схватился за голову: его снова так бесцеремонно сбили и вряд ли он теперь сможет точно сосчитать все клеточки, сеточки и всех бешеных белочек, да в придачу ещё и отомстить последним за «обормота»!
Смотреть в окошко в клеточку не мог, потому опустил глаза на пол в полосочку. Драма читалась на лице поэта. Но каково же было его удивление, когда полосочка его тоже вдруг заинтересовала: её ведь тоже можно было и нужно было сосчитать! И у него даже уже стали сплетаться рифмованные строчки о многое что повидавших на своём веку казалось бы ровненьких, но уже многое переживших, потрёпанных полосочках, смело протянувшихся через весь пол, как через всю жизнь...
Но поэта попросили к выходу — приехали!



7


Главными особенностями отдела полиции, как сразу определил поэт, были два обстоятельства: во-первых, такая знакомая и такая незнакомая вонь, а, во-вторых, прапорщик за обшарпанным столом посреди выкрашенного в салатный цвет отдела, перед взором которого располагались камеры.
Вонь, как догадался Герман, исходила из этих самых камер, в которых метались и бились задержанные с криками: «Выпустите в туалет!» Особенно настойчиво это у кого-то получалось в той камере, рядом с которой присел Герман. И потому не удивительно, что через какие-то сорок-пятьдесят минут к задержанному в этой камере обратился прапорщик (хотя, быть может, это и очень удивительно).
Кстати, прапорщик — это было для поэта потрясающим откровением. Такого персонажа Герман увидал впервые. И только благодаря ему поэт смог всё-таки позабыть так и оставшиеся не пересчитанными клеточки, белочки и всё остальное.
Сидел он грязной, сальной, липкой кучей с закатанными по самые локти рукавами. То, что «прикид», в который он был «ряжен», сросся с его землянистым телом и лишь косвенно напоминал полицейскую форму — это была мелочь. И то, что руки у него были синими от наколок — это тоже были пустяки. И даже то, что вместо лица у него была почему-то бульдожья морда (видимо, мутация) — это тоже было не так уж и страшно, хотя у Германа по-началу похолодело внутри. Страшным было то, что он был невменяемым!
Действительно, невменяемый полицейский с боевым пистолетом — это уже не игрушки...
Он сидел посреди отдела и на всех, и на всё, что попадалось ему в поле зрения, ревел нереальным разъярённым чудовищем:
— Что?!
— Это игрушечный автомат — игрушка! — пытался объяснить сивый мужичок, которого задержали на площади. — Внуку купил...
— Игрушка, посмотрите-ка на него!
— Да, игрушка...
Прапорщик кинул автомат под стол.
— Всё, нет твоей игрушки!
— Это не моя игрушка, а внука!
— Всё!
Как понял Герман, именно на почве многолетней ненависти ко всем задержанным, он и «выработал» свою звероподобную невменяемость: она была его внутренней защитой, его иммунитетом от постоянно «достающих» всяких чудиков, тунеядцев, шизиков, мудил, алкоголиков, придурков и прочих представителей «человеческой заразы».
Дышал он хриплым скрипом. Обливался затхлым потом и ещё каким-то жирно-мутным бульоном. Захлёбывался кровавой пеной. Скалил пасть... О, зрелище было не для слабонервных — «юные знаменосцы» растворились в шоке.
И вот этот человек-откровение, человек-куча, человек-бульдог, человек-шок, этот уникальный экземпляр мутационных преобразований, короче, этот индивидуум обратился к той самой камере:
— Тебе чё там, гусь, надо?
— В туалет хочу! — донеслось жалобно из камеры.
— Что-то ты часто туда стал хотеть!
— Я сегодня только первый раз.
— Первый раз, посмотрите-ка на него! Я устал тебя обслуживать!
— Я ещё сегодня не ходил!
— Сегодня не ходил, посмотрите-ка на него! А когда ходил?
— Вчера!
— Вчера ходил, посмотри-ка не него! Может, тебе горшок принести?
Ответа не последовало. Индивидуум переключился на другую камеру:
— А тебе там, бобик, чё надо?
— Я не бобик, я Бобченковский! — послышалось из другой камеры.
— Он не бобик, посмотрите-ка на него! Тебе чё там надо?
— В туалет хочу!
— Что-то ты часто туда стал хотеть!
— Я вчера последний раз ходил!
— Вчера ходил, посмотрите-ка на него! Может тебе горшок принести?
Ответа не последовало. Переключился на следующую...
Совершив этот горловой ритуал последовательно с каждой камерой, он вернулся к первой — к «гусю»:
— Тебе чё там, гусь, надо?
— В туалет хочу...
И всё в точности повторилось. А потом ещё раз. И ещё раз. И ещё...
Через час молодой полу-полицейский — стажёр — сосредоточенно повёл «гуся» в туалет и это действо было неотъемлемой частью ритуала, в которой предусматривалась встреча главных персонажей, доселе не видящих друг друга:
— Что?! — взревел «бульдог» в погонах на «гуся», худого черномазого парнишку с нереально длинной тонкой шеей.
— Что... — оробел совсем парнишка, оказавшись рядом с истекающей чем-то пенным бульдожьей пастью. — В туалет хочу...
— В туалет хочет! Что-то ты часто стал хотеть!
— Первый раз только сегодня.
— Первый раз сегодня, посмотрите-ка на него...
Теперь, действительно, можно было реально посмотреть на него. Да, в этом что-то было... что-то непостижимое... В общем, присутствующие посмотрели. И перед парнишкой медленно открылась тяжёлая дверь в туалет... О, это было что-то нереальное...
А после «гуся» следовал Бобченковский. И всё в точности повторилось. А после Бобченковского следовал Дурченковский...
Герман не отрывался от этого, по-видимому, древнего ритуала: он был и поражён, и взволнован, и восхищён, и впервые так сладко напуган! Чувства клокотали в нём. Ему всё-таки ещё не верилось, что он попал в древний мир, где голодные австралопитеки схватили его на охоте, как и других «дуриков», «бобиков» и «гусят». И вот он в их логове, где их ненасытный вождь распределяет каждую жертву на завтрак, обед и ужин. Конечно, эти жертвы уже до оскомины ему приелись, но ведь других-то не было, а питаться-то чем-то надо было...
Нет, ему не верилось: разве возможно такое в двадцать первом веке? Но факт был налицо: вот они — дикие, голодные австралопитеки! О-о-о...
О, это пленительное чувство близкой опасности! О, эта святая жажда благородной битвы с дикостью и бесчеловечностью! О, эта всепоглощающая страсть победы величия духа и разума над низостью и мерзостью этого мира!
Но что он, бедный поэт, сможет противопоставить этим «дикарям», чем он сможет защититься от них и защитить этот мир? — только словом! Только великим и могучим, пламенным и праведным словом!
Да и невкусный он совсем, ведь он бедный поэт! Бедный — и этим всё сказано: бедный — значит, невкусный...
Именно так думал Герман, переживая нелёгкие часы в отделе полиции.
И вот, через пару часов после прибытия в полицейское «логово», настал его черёд:
— Что?! — взревел на него «вождь» в погонах и Герман ощутил всеми чувствами всю «прелесть» его внутреннего и внешнего состояния.
Но поэт устоял и устремил на него свой пламенный взгляд.
— Вы, господа полицейские, не правы, — с утончённой деликатностью и вместе с тем с необыкновенной внутренней мощью ответил Герман.
— Что? — повторил прапорщик, совершенно ничего не поняв.
— Вы, уважаемые господа полицейские, совершенно не правы! — ещё более решительно и утончённо повторил Герман, жестикулируя сложенными вместе большими и указательными пальцами, словно дирижируя громом и молнией.
«Вождь» решительно ничего не понял. Глазные шарики его выкатились ещё критичней и задвигались вместе с пальчиками поэта.
— Ты мне что тут показываешь?
— Я вам не показываю, а рассказываю, — продолжал «дирижировать» Герман. — А рассказываю я вам то, — и Герман вдруг ощутил себя великим миссионером, проповедующим среди несчастных и таких жалких папуасов гуманистические идеалы, — я вам то, что вы меня задержали за проявление патриотических чувств. А человек, как следует из Конституции, его права и свободы являются у нас и у вас, естественно, наивысшей ценностью! И вы, господа полицейские, эту высшую ценность обязаны защищать!
— Что? — вдруг более осмысленно изрыгнул прапорщик, видимо, зацепившись чем-то за знакомое слово.
Вот только какое это было слово сложно сказать. Быть может, «защищать».
По выражению его лица (именно лица, а не морды и Герман в этом смог только вблизи убедиться) было понятно, что в голове у него серая масса стала проявлять признаки жизни и что подобное чрезвычайное происшествие его невообразимо взбудоражило.
— А то, — ещё твёрже заговорил поэт, — что за свободу, дарованную мне Конституцией, вы меня преследуете!
— Что? — ещё осмысленней спросил полицейский и даже уши у него беспокойно и хаотично задвигались, видимо, впервые он чем-то зацепился (не ушами) за какое-то соображение именно в голове, а не где-нибудь ещё.
— За свободу преследуете — меня, свободного человека от рождения! Но вы, господа полицейские, не правы: не стоит нарушать главный закон на страже которого вы стоите!
— Что? — как-то несколько растерянно произнёс прапорщик, но было понятно, что с ним что-то не так.
А в голове у него происходили какие-то невероятные и даже опасные химические процессы: из ушей и ноздрей (а скорей всего из всех имеющихся дырочек) валил пар, щёки раздувались и сдувались, череп с разных сторон пучило, словно это была не кость, а магма, глаза меняли цвет от серебристого металлика до сигнального оранжевого.
Действительно, подобные формулы, предложенные Германом, были для него Вселенского масштаба, ведь в них использовались такие категории, как «человек», «конституция», «свобода», «права», «патриотические чувства», «высшая ценность», «закон», «господа полицейские», наконец. И всё это было таким бодреньким, таким свеженьким, живёхоньким, не запылённым. И всё это было «сбито» вместе, говорилось одним ртом и одним выступлением. И всё это говорилось так искусно, так необычно и так смело, так замысловато и оттого так волнительно...
— Ты... кто такой? — выговорил он впервые человеческим голосом, смотря на Германа со смысловым грузом, тем самым, уж давным-давно куда-то загнанным и уж давным-давно позабытым.
В общем, смотрел наверное почти как на мессию.
— Я поэт! — гордо провозгласил Герман и, взмахнув какой-то книжечкой, видимо, священной, добавил: — Вот мой читательский билет!
— Ты мне тут выбирай выражения! — задрожал «вождь» всем телом, но это была уже агония: поэт его окончательно добил словом.
Более того, поэт, размахивая читательским билетом, продолжал всё с той же пламенной внутренней мощью выступать:
— А я выбираю. И уже кое-что выбрал для своей новой статьи о том, как вы тут издеваетесь над людьми, не давая им, к примеру, справить свои естественные потребности! Это же просто дикость какая-то!
— Что?
— Дикость, говорю, какая-то!
— Что? Какая? — уже инстинктивно хрипел прапорщик.
Но тут на выручку ему поспешил акробат-лейтенант, который что-то колючее показал ему пальцами.
— Что? — не понял совсем растерявшийся его коллега.
Лейтенант повторил. Видимо, это был условный знак. Здесь нужно заметить, что лейтенант уже стал поражать Германа своими безграничными талантами. Вот и на этот раз он оказался ещё и мастером языка жестов! Невероятно! Но самым невероятным было то, что прапорщик, находясь и без того в таком жалком, в таком обездоленном во всех смыслах состоянии, его вдруг понял! Видимо, сработал всё-таки инстинкт самосохранения. И поняв, обратился к Герману с таким единственно верным, вполне себе даже умным требованием:
— Иди отсюда! И чтобы я тебя никогда больше не видел!
Герман не сопротивлялся и мгновенно прыгнул к выходу, но напоследок всё-таки проинформировал супер-лейтенанта, что доставленные вместе с ним «юные знаменосцы» его ученики и что статьи у них получаются пока не такими обличительными, как следовало бы, но они ребята очень способные. Красавчик-лейтенант в ответ совсем немелодично проинформировал:
— Ученики будут отпущены сразу после проведения с ними беседы. Я вам обещаю. — И уже мелодично добавил: — Желаю творческих успехов, господин поэт!
Герман чувствовал себя победителем. Он торжественно маршировал по переулку, расстегнув нараспашку плащ, и гордо задрав нос к тучам. Он парил. И раздувающиеся полы плаща были его крыльями!
— Это победа! — торжественно повторял он. — Это победа света над тьмой! Это надо отметить!
И ноги сами свернули в сторону редакции журнала «Обойма».



8


Секретарша Шурочка (как звали её в редакции уже лет сорок), похожая изжёванной тощей шеей на старую цаплю, эмоционально беседовала со своей блондинистой снизу доверху совершенно бесшейной подругой. При этом она словно маг перед фокусом растопыривала пальцы с ногтями кровавого цвета и бурно лохматила свою и без того лохматую седую причёску. Как показалось Герману, у Шуры сегодня что-то были веские претензии к яйцам всмятку.
— Я в шоке! — кричала она. — Ты представляешь, моё новое платье в золотую копеечку! Я думала, у меня крыша поедет!
Блондинистая охала и покачивала головой, дескать, это же будет конец света (если «крыша поедет»).
В общем, Герман проскользнул в кабинет незамеченным.
Главный редактор, Вадим Максимыч, весь был устремлён в компьютер волосатым удавом с трубкой в зубах.
— Добрый день, Вадим Максимович.
— И вам, — ответил тот, не отрываясь от монитора.
— Вы знаете...
— Не знаю... — задумчиво что-то читал главред в компьютере.
Голос Германа задрожал:
— К сожалению...
— Так-так...
— К величайшему сожалению космос снова на мели. Сердечно прошу вас оказать помощь и вы окончательно спасёте свет от тьмы!
— Да, что вы! — подскочил на месте главный редактор и поражённо взглянул на Германа — такого оборота он явно не ожидал.
А взгляд у Германа был внушительным.
— А позвольте узнать, — начал Вадим Максимыч очень тактично, но взволнованно, — сколько же на этот раз спасёт «свет»?
— Тысяча, — твёрдо ответил поэт.
— Таак... — многозначительно протянул главред.
— Ну, вы же понимаете, это в счёт будущего гонорара: я в данный момент практически заканчиваю роман на грандиозно злободневную тему!
— Да, конечно, я понимаю. — Главред стал активно жестикулировать большими руками. — Я всё, конечно, понимаю, я же не придурок ещё пока. Хотя посидишь тут...
Вдруг он нахмурил брови.
— А как у вас вот эта самая... — похлопал он свои впалые щёки, — не треснет?
Герман вздохнул. Взгляд его изменился со внушительного на трагичный.
— Я понимаю, о чём вы. Но у меня не это самое...
— А что?
Герман надолго задумался: язык никак не поворачивался произнести слово «лицо». Потому смог только со вздохом, наконец, ответить:
— Другое...
Главред тоже вздохнул, но устало. Он грустно посмотрел на Германа, который, поглядывая на него исподлобья, неуверенно переминался с ноги на ногу у самой двери, так и не решившись подойти поближе. И почувствовал вдруг жалость к нему — жалость чуть ли до слёз. «Ну кто же ещё кроме меня поможет этому одинокому баламуту?» — в сердцах подумал он.
— Ладно, Герман, — полез в карман главред, — но это в последний раз. Надеюсь, ты обрадуешь меня, занявшись делом. — И протянул купюру.
— Теперь или никогда! — воспрянув, провозгласил торжественно поэт и в миг подскочил к столу. — Служу русской литературе! — Торопливо сунул деньги в карман. — Служу читателям! Служу вам! На долго не прощаюсь! До скорой встречи! Честь имею! Оревуар! — И поклонился, пристукнув ногой, как настоящий русский офицер.
«Да он не просто баламут — клоун!» — определил Вадим Максимыч, провожая его нахмуренным взглядом.
А Герман пятился к двери спиной и всё кланялся...
А Шурочка уже что-то примеряла, вертя перед глазами такую же как и шея длинную ногу. Как показалось Герману, это были болотные сапоги.
— Слушай, и я хочу такие! — признавалась она блондинистой. — Ты где такие сцапала?
Та ей лепетала:
— Ой, не помню. Но это были последние, Шурик. Как только замечу в поле зрения нечто...
Герман понял, что не всё так трагично с яйцами и весело бросил:
— На рыбалку, значит, собрались!
И вот только теперь они на миг заметили автора, одновременно повернув в сторону его голоса четыре своих глазных выпуклых орбиты. Только Герман был уже далеко...



9


И вот он родной кислый запах! Почерневшие обои всё также слезились. Всё также что-то мило сыпалось сверху и создавалась иллюзия вечернего тумана. В уголках кто-то шуршал и создавалась иллюзия морского бриза...
Мариночка храпела и потому Герман непринуждённо стукнул в дверь к Тимоше. Открыл. Так и есть: Тимоша жался в уголке и чуть покачивался.
— Привет, Тимоша!
— Да, да... Добрый день.
Тимоша застенчиво улыбнулся.
— Ну, как поживаешь?
— Да, так... — продолжал застенчиво улыбаться Тимоша. — В общем-то, знаете ли, всё в своём мире, в своей философии...
— Понятно. Чем занимался-то?
— Да, так, знаете ли... размышлял о святости, о судьбах России, о русской интеллигенции, русской литературе... Конечно о Брусиловском прорыве... И вот, кстати, задумался сегодня о судьбе Бонч-Бруевича Михаила Дмитриевича, — особенно акцентировал Тимоша на имени отчестве.
Он было открыл уже рот, чтобы объяснить, почему задумался, но Герман его опередил:
— Спокойно, это на досуге. Чем ещё занимался?
— Радио послушал. — Подобрался снова Тимоша. — Передача была интересная. Песни хорошие пели. И я попел... вместе с Малининым «Белого коня». Даже всплакнул немножко...
— Коня было жалко?
— Нет.
Глаза Тимоши, покраснев, засверкали. Он всхлипнул и произнёс дрожащим голосом:
— Русского интеллигента!
— Я понял. Кстати, ты когда в последний раз что-то ел? — постарался поскорей сменить тему Герман.
— А вы знаете, я к этому вопросу отношусь больше философски, чем обыденно, — стал серьёзно отвечать Тимоша, быстро придя в себя. — И в последнее время склоняюсь к мысли перестать всё-таки следовать этому всеобщему примеру. Видите ли, я живу в последнее время больше духовным и мне достаточно этого божественного воздуха, этих божественных звуков, этих бо...
— Я понял. Давай, застёгивай ширинку, умой свою... эту...
— Уши?
— Лицо. — На этот раз Герман довольно-таки легко произнёс это слово и даже руками показал на уровне Тимошиных глаз что он имел в виду, чтоб Тимоша однозначно его понял. — И пойдём — я угощаю: у меня сегодня праздник победы света над мерзкой тьмой!
— А вы знаете, я вас абсолютно точно понял, — как-то сразу весь взбодрился Тимоша. — Я постараюсь сделать всё хорошо, ибо я так воспитан своими горячо любимыми родителями, что любое дело в этом бренном мире надо делать хорошо, либо вообще не делать, ибо...
— Правильно. Давай, Тимоша, иди умойся, наконец.
Тимоша взволнованный засуетился. Подойдя к двери, прислушался. Убедившись, что Мариночки нет по-близости, юркнул за дверь. Через минуту появился:
— Я готов! — доложил он, встав по стойке смирно.
Герман неторопливо и строго осмотрел его с ног до головы и понял, что у них с Тимошей совершенно разные понятия о том, что такое «сделать хорошо». Это несколько озадачило поэта, поскольку, ему предстояло идти с Тимошей рядом по улице. Он даже представил, как они будут идти: он — поэт в шляпе, с раздувающимися за спиной крыльями, с пламенеющим и одухотворённым взглядом, устремлённым в небеса... и Тимоша... Но не желая хоть даже в самой малой степени ущемить Тимошеного достоинства, скомандовал:
— Вперёд, гусары!



10


В баре он заказал водки и две тарелки боярской ухи. Тимоша съел всё, даже рыбьи хребты. Герман боялся, что и тарелку Тимоша случайно сгрызёт, потому на всякий случай отнял её у него.
Разговаривать особо было не о чем, да и некогда: выпили пару бутылок, помычали песни под радио и поплакали — Тимоша Герману в грудь, а Герман Тимоше в склизкую лысину. На этом культурная программа закончилась. Обнявшись, двинулись к выходу.
В обнимку вышли на улицу. Тимоша, всё ещё утирая слёзы, предложил:
— Давайте споём мою любимую песню!
— Давай!
И Тимоша запел:

Мы так давно, мы так давно не отдыхали.
Нам было просто не до отдыха с тобой.
Мы пол Европы по пластунски пропахали
И завтра, завтра, наконец, последний бой!

Дальше пели уже вдвоём, с чувством, с соплями и со слезами:

Ещё немного. Ещё чуть-чуть:
Последний бой — он трудный самый!
А я в Россию, домой хочу:
Я так давно не видел маму...

Шли в обнимку. Налетали и пугливо пролетали мимо ледяные, словно свинцовые, снежинки. Ветер обжигал красные лица и свистел в ушах. Они жались друг к другу и горячо обнимались. И Герману даже было приятно чувствовать хилые плечи соседа, своеобразный запашок его тенистых ушей (Тимоша его понял слишком однозначно), слизывать его слюни и какие-то ещё съедобные водоросли со щёк и губ, когда в порыве чувств принимался целовать его, что называется, по-настоящему, от души, как следует русским братьям, вместе испытавшим и холод, и голод, вместе познавшим и кровь, и пот, и запах пороха, и даже смерть... Только Тимоша, падла, опять оставил свой «краник» не закрытым и из его штанин начали струиться струйки. Но это уже было не главным для Германа. Главным было то, что он вдруг понял о чём у него будет первый роман в стихах!
Ввалившись в квартиру, Герман отпустил Тимошу и тот благополучно свалился в свою комнату. Потом Герман замысловато постучал в комнату к Мариночке.
— Божественная мамзель! — обратился он торжественно. — Прошу открыть высокому искусству! — И вытянул руку в красивом жесте.
В этот момент резко открывшаяся дверь ударила Герману в лоб, отчего он молча рухнул на пол с вытянутой рукой. А дверь снова захлопнулась...
Смеркалось. Герман явно чем-то чувствовал, что доставляет Мариночке некоторые неудобства, особенно своей вытянутой рукой, лежа возле её двери, но пока ни на миллиметр не в силах был изменить ситуацию. Он явно чем-то чувствовал, что Мариночка перешагивала через него, но его вытянутую руку перешагнуть не получалось по причине отсутствия всякой растяжки и потому постоянно вежливо пинала её, за что в глубине души он был ей весьма благодарен (за то, что вежливо).
Наконец, когда уже было за полночь, поднялся.
— Благодарю за внимание: концерт окончен! — поклонился он в пояс и добавил лично Мариночке: — Балет тоже! — И блуждающим осьминогом отправился ориентировочно в сторону своей комнаты с твёрдым намерением работать всю ночь...
В эту ночь он лежал на столе и что-то упорно писал. Слёзы горькими мутными потоками молчаливо лились на рукопись, словно где-то в глазах прорвались железнодорожные цистерны с водкой. Он тут же их слизывал со страниц, благо это не составляло большого труда, ведь достаточно было просто высунуть язык. При этом он ещё успевал утирать кулаками сопли и слизывать их с носа, губ и кулаков.
На шестой странице громко зарыдал, но, остервенело сжимая ручку, ни на миг не прекращал писанину.
И лишь только на одиннадцатой странице поэт вначале неожиданно для себя замер, а потом ткнулся носом в рукопись и дал храпу...



11


Открыв глаза, Герман увидел ворох исписанных бумаг. Собрав их все в кучу, принялся редактировать...
— Гули гули гули гули гули... — вчитывался он в несколько необычный текст, — …гули гули гули гули гули... — старался не пропустить ни одного слова, — ...гули гули гули гули гули...
Дочитав до третьей страницы, откуда-то мелькнул вопрос: «Что бы это значило?» — Но старался не отвлекаться:
— Гули гули гули...
Вскоре он понял, что почти все страницы исписаны одним и тем же словом «гули». И только на последней одиннадцатой странице столь высокохудожественный текст заканчивался словом «гулисви».
— Гулисви... — задумчиво стал повторять Герман. — Гулисви... Гу-ли-сви... Гули-сви... Гу-лисви... — прислушивался он к звучанию и к его эху.
Он встал и заходил по комнате кругами, непрестанно повторяя разные комбинации этого незнакомого слова, то по-слогам, то меняя ударения, то растягивая гласные, то выкрикивая согласные:
— Гу-ли-сви... Гу-лисви... Гули-сви... ГУлисви... ГулисвИ... ГулИсви... Гу... Гу... Гулиии-свИ... Гуууу... Гу... Гу... Гуууули-свИ... Г-ууулИ-свиии...
При каждом произношении он разводил в стороны руки и поднимал глаза кверху, словно восклицал: «Да будет свет!». В какой-то момент вдруг стал подпрыгивать.
Где-то через час снова принялся читать текст сначала, подозревая, что он что-то пропустил спросонья:
— Гули гули гули гу...
— У него что, гуси-лебеди полетели? — донеслась вдруг из прихожей незабвенная Мариночка. — Или голубятник устроил? Я тебя предупреждаю, Козадоев, носом у меня будешь оттирать помёт!
— Не мешай работать, мамзель Жорж!
— Сам такой!
— Гули гули гули... — ещё настойчивей продолжил Герман.
Когда устал язык, он всё-таки решил спокойно подумать: что бы это могло значить?
— Здесь есть какой-то тайный смысл! — не сомневался он. — Может, это голубиная ферма во время землетрясения? Так...
И он представил, зашатавшись всем телом. Но, ударившись свежей шишкой на лбу (неизвестно откуда появившейся ночью) о свой же кулак, усомнился в правильности идеи.
— А может, это ивсилуг, если прочитать наоборот? Так, ив-си-луг... ив-си-луг...
Он встал и снова заходил вкруговую, непрестанно торжественно повторяя:
— Ивсилуг... Ив-сИ-луг... Ив-си-луг... Ив!.. Си!.. Лу!.. Г! Г! Г!
Было уже двенадцать часов. Сил не было. Герман свалился на кровать.
— Что же я имел ввиду? Видимо, мне что-то где-то ночью открылось и я это записал. Но что и где? Без сомнения, здесь есть какая-то гениальная, но не такая уж простая тайна... Так... Ивсилуг! — выкрикнул он вдруг внезапно как можно громче и внушительней.
В следующее мгновение в прихожей что-то грохнулось.
— Я санитаров вызвала! — заорала почему-то снизу у самой двери Мариночка, которая, видимо, отчего-то упала, когда как самый мерзостный разведчик подслушивала в замочную скважину. — Давно тебя надо сдать в Весёлый Посёлок! — орала она, тяжело поднимаясь, и всё что-то роняя.
— Тебя саму давно надо сдать, стриженая! Не мешай работать!
Мариночка что-то орала. Герман заткнул уши.
«Так, к делу! Что же я имел виду? — продолжал работать он, но уже про себя. — А может, это полк солдат между боями кормит голубей?» — И Герман представил, открыв рот.
Вскоре он даже исполнил некоторые роли солдат и голубей, стараясь как можно полней перевоплотиться. И у него неплохо получалось...
— Вряд ли, — всё-таки пришёл он к выводу. — А может, это какое-то блюдо, к примеру, грузинское, в котором много-много-много этого «гули», а под конец добавляется немножко ещё это самое «сви» и получается блюдо «Гулисви»? Ага...
Итак, «гули» представил в виде жареных на вертеле маленьких цыплят, а «сви» — в виде вина или точней в виде какой-то особенной чачи, которую дивный усач в черкеске и лохматой чёрной шапке по капельке добавлял в каждую разрезанную тушку. А золотистые блестящие тушки лежали ровными рядками на травке и Манго-манго терпеливо обслуживал каждую, неизменно повторяя, словно заклинание: «Гулиии-сви, гулиии-сви...». Но вдруг этот усач взял, да и выпил из горла всю чачу. А потом швырнул бутылку подальше и затянул песню гор...
— Нет, не то. А может, всё-таки, наоборот — ивсилуг? Кстати, Шарик говорил наоборот слово Главрыба — Абырвалг! Это интересно...
Герман встал.
— Так, здесь есть какая-то связь! — осенило его.
Он стал с выражением и вдумчиво повторять:
— АбырвАлг! АбырвАлг! АбырвАлг! ИвсилУг! ИвсилУг! ИвсилУг! ГулисвИ! ГулисвИ! ГулисвИ! Гу-гу-гу... Гу-гу-гу... — заклинило его вдруг.
— Санитары мне звонили — они уже рядом! — всё никак не могла успокоиться «стриженая».
— Нет, просто невозможно работать! Просто уму непостижимо, в каких условиях приходиться работать! — в отчаянии закричал Герман. — Ах, мама Мия! — вознёс он глаза и руки к потолку. — На тебя уповаю, покарай!
Поглядев с минуту на потолок, махнул ему рукой.
— Ладно, ты пока не заводись, — попросил его, но скорей всего через него эту самую «маму».
Затем проверив на ощупь на нём ли плащ и шляпа, выбежал вон из вконец уже невыносимой и вконец уже кислой квартиры, по дороге чуть не налетев на самого мерзостного шпиона из всех мерзостных шпионов всех времён и народов.
Как-то оказавшись на набережной, подался впервые влево...



12


Поторапливаясь не понимая куда, он размышлял над впервые столь замысловатым текстом. Случалось не раз, конечно, когда после торжеств, находясь в «праздничном» состоянии, он принимался за работу. И каждый раз творения его выходили достаточно сложными для восприятия: через чур уж неожиданными какими-то, слишком буйными, экстравагантными, какими-то импрессионистическими или совсем уж не скромно интеллектуальными, со скрытыми смыслами и знаками, которые сам же никак не мог разгадать. Но на этот раз было совсем уж что-то из ряда вон — чистый супрематизм какой-то!
Через непродолжительное время он пришёл к выводу, что на этот раз трезвые мозги тут бессильны и надо вернуть их в «историческое состояние». Сразу было выбрано верное направление движения.
Мимо пролетали «разливухи», «накатильни» и всякие другие подобные «стекляшки», где счастливые «прожигатели» утоляли жажду и заливали пожары своих труб. Герману же приходилось только ловить пьянящий воздух сухим ртом.
У «Гостинки» как всегда играли лабухи и два экс-профессиональных танцора кадрили публику. Одного звали Буливуа-де-Фейк. Приехал он откуда-то из-под Йошкар-Олы, где двадцать восемь лет танцевал балет на сцене Дворца Железнодорожников. И вот в какой-то момент, как вспоминал он однажды за колонной «Гостинки», где справлял малую нужду в перерыве между танцами, послал там всех железнодорожников к шаманской матери и явился покорять своим искусством северную столицу. Покорял уже восемь лет. И кое-какой свой электорат, из таких же как и он талантов так натурально справлять малую нужду, уже заимел. Но на достигнутом явно не собирался останавливаться (к примеру, следующим уровнем своего мастерства он видел в умении незаметно во время танца расстёгивать ширинку и незаметно так же во время танца справлять малую нужду; ну, а уж о большой нужде он пока даже и не думал, а только подумывал, философски рассуждая, что всему своё время — это, конечно, было высшим пилотажем; короче, было куда расти...).
Второго звали Сугроб. Приехал он откуда-то из-под Кок-Джангака, где кадрил местных жеребцов перед национальными гонками. Вообще, считался лучшим кадрильщиком района, как он всегда всем заострял внимание, и его жеребцы якобы неизменно приходили первыми. Но поскольку гонорары были оскорбительными не только для него, но и для жеребцов, лет десять назад решил поискать жеребцов и благодарных спонсоров на берегах Невы. Здесь, конечно, классических жеребцов не было и гонок национальных тоже. Но были пенсионерки, которые неизменно после его затравки выходили первыми на танцплощадку и уже не заходили обратно, выкладываясь по-полной, пока у лучших лабухов больших и малых улиц не заканчивался зажигательный репертуар.
Конечно, стиль танцев их был разный. У первого всё развивалось по классическому сценарию (чувствовалась, конечно, железнодорожная школа): многое ещё скрывающая, но о многом говорящая и даже предостерегающая языком полу-жестов и полу-поз прелюдия постепенно набирала обороты, как тронувшийся и разгоняющийся локомотив, и переходила таким неудержимым и в то же время таким неуловимым для рядом стоящих способом в главную тему в виде апокалиптического вихря... Кто-то успевал увернуться, а кто-то не успевал...
У Сугроба же выступление было не таким драматичным. Всё-таки это была больше жизнерадостная кадриль, чем сметающий всё смерч. Он как-то ненавязчиво вдруг выскакивал в центр танцплощадки и на носочках, вытянув руки в стороны, изображая, видимо, какую-то кок-джангакскую легендарную пернатую, начинал легко и непринуждённо кружиться и прыгать, приседать и ритмично выбрасывать ноги в разные стороны, и снова прыгать и зависать в наивысшей точке, и снова приседать и кружиться, выбрасывая ноги, и тряся плечами, как разбитная цыганочка, и снова прыгать и зависать... И всё это на носочках, легко и непринуждённо...
Вот и сейчас поэт понял, что завод был у всех уже на пике: музыканты рвали и громили инструменты, вспотевшие пенсионерки танцевали буги-вуги и уже не обращали внимания на апокалиптические удары Буливуа-де-Фейка, а мастер жеребячьей кадрили как раз зависал в центре над всем этим как всегда непревзойдённым сейшеном.
Поглядев на это, Герман несколько отвлёкся от своих творческих мук и даже захотел поучаствовать со своей искромётной «коленочкой», которую он исполнял лучше всех. Но этот древний танец русских подвыпивших крестьян требовал соответствующего подпития, чего у него не было. В том-то и дело, что это обстоятельство не давало Герману ни сил, ни требуемого огонька, ни даже самой маленькой искорки, ни уж тем более нужного разворота его душе. А развернуться ей хотелось бы! Потому он не стал задерживаться и двинул дальше.
Только дальше стало твориться что-то невообразимое: на него вдруг со всех сторон стали налетать какие-то огромные плюшевые детины, с лихими выражениями на уродливых зубастых мордах и с неповоротливыми, прямо-таки необъятными задницами. Герман как мог от них отбивался и убегал, чего стоило ему немалых сил, как душевных, так и физических. Так, отбиваясь, и укрываясь в надёжных укрытиях, он смог, наконец, оторваться от них, но стресс был настолько велик, что ему эти плюшевые зубастые ужастики стали мерещиться в самых неожиданных местах: то они вылезали вдруг из кустов или выпрыгивали вдруг из-за угла, то они маскировались под атлантов или под обнажённые статуи и неожиданно накрывали его сверху.
Более того, Герман вдруг начал замечать повсюду каких-то странных существ. Они были все похожими на людей, но почему-то каждый из них был какого-то строго определённого цвета — серебряного, золотистого, белого, синего... Полностью — и одежда, и лица, и шеи, и ладони, и даже то, что было у них в руках. Двигались они принуждённо и неестественно, как зомби. Всё-равно, что статуи, к примеру, вдруг стали оживать. Но статуи бездарные, слепленные или высеченные второпях, лишь бы как, топорно, грубо, никак не художниками, а неумелыми подмастерьями. Короче, существа эти казались неухоженными трупами, без вкуса и такта, выпущенными из провинциальной преисподней порезвиться в исторический центр, охраняемый ЮНЕСКО, не какой-нибудь, а культурной столицы России! И чем дальше продвигался поэт вглубь этого «культурного» центра, тем больше становилось этих позорных «провинциалов»!
У самой Дворцовой площади они, к ужасу поэта, вообще вытворяли уму непостижимое: закалывали вполне себе культурных прохожих шпагами и рубили им головы алебардами. А головы собирали в чемоданчики какие-то ехидные клоуны с жирными губами на двухметровых куриных ногах. А зловещие толпы ряженых в париках, похожих на кучи испражнений, хватали всех кого не смогли ещё заколоть или кому не успели ещё отрубить голову и набрасывались на них стаями голодных пираний. А узкоглазые жёлтые головастики с маленькими, но быстрыми ножками зацикленными Стасиками крикливо суетились в гуще этой кровавой свистопляски, ловя лучший кадр. А на коленях, чего-то истошно вопя, качались в оголтелом безумии тёмные личности в гнилых платочках, вытянув руки вперёд, что-то себе вымаливая. Только у кого? Разве здесь были люди? Люди?
«А где в этом городе люди?» — вот главный вопрос, который начинал страшить поэта. В какой-то момент ему даже захотелось закричать: «Люди, где вы, что с вами случилось? Это же дикость! Это же зрелище сумасшедших и для сумасшедших! Куда я попал? Спасите меня!»
А реальность, действительно, была страшной: в самом центре великого города творилось дикое доисторическое зрелище со зверями и гладиаторами, с жертвами и трупами, старухами и музыкантами, клоунами и головастиками и с ещё какими-то непознанными субъектами в не эстетичных платочках, париках и колготках.
«Нечистый потусторонний театр!» — заключил Герман, неожиданно став его зрителем, но не жертвой.
Он испугался родного города. Он испугался, что окончательно спятил. Но больше всего он испугался от мысли, что окончательно спятили все люди, и он остался один в целом мире...
Состояние его было ужасным. И вот в таком состоянии он дополз до редакции журнала «Обойма».



13


Шурочка сидела за столом взъерошенным страусом. У Германа уже не было сил размышлять, что же это сидело на самом деле — Шурик реальная или видение его нереальное. Но всё-равно он нашёл силы этому поклониться и ввалился в кабинет.
Вадим Максимыч орал по телефону:
— Режьте его! Как хотите! Голову и ноги оставьте, а от пуза отрежьте половину, можно даже больше! Да не жалейте! Мясо всё отрежьте — эту постнятину безвкусную чтобы я не видел! Что? Сможете: вы уже большой мастер по всяким обрезаниям — не в первый раз! Мастер, говорю, большой по обрезаниям! Сможете! Как смогли написать такое, так и отрезать ко всем чертям сможете! Все мы живодёры бумажные, не только вы! Ой, только не надо ныть! На себя вообще пора уже давно наплевать: о литературе русской пора бы подумать! Ну всё, жду. Жду, говорю. Всё, Гаврила Гаврилыч, всё, мне некогда: здесь ко мне классик пришёл. Всё. До встречи!
— Ну что? — спросил он Германа, положив трубку.
— Вадим Максимович...
— Что?
— Вадим Максимович...
— Ну что?
— Вадим Максимович... — И Герман заплакал навзрыд.
— Герман, что у тебя случилось? Что? Не молчи!
Вадим Максимыч подбежал к поэту и обнял его, пытаясь успокоить. Но это было сделать невозможно: у поэта случилась настоящая истерика.
— Шура, воды! Срочно!
Через пару минут красная Шура поливала Германа из графина, а Вадим Максимыч испуганно гладил его шляпу и с дрожью в голосе лепетал:
— Успокойся, родимый, мы с тобой...
Герман хватал ртом воздух, давился и захлёбывался. Было видно, что он очень старался успокоиться, но это не получалось и выглядел беспомощным ребёнком. Его было жалко.
— Ничего, всё будет хорошо, родимый, — ласково повторял главред, не переставая гладить шляпу. — Успокойся, мы с тобой... А откуда у тебя такая шишка на лбу?
— Не знаю. Кажется, от косяка...
— Ух, этот косяк!
— Защитите меня!
Главред прижал шишку к груди. Герман ещё больше взвыл.
— Ну всё, нет больше косяка, успокойся!
— У-у-у...
Постепенно Герман выплакал все слёзы, но его продолжало трясти. Ему вскипятили чай, насыпали полное блюдце сушек. Шурочка из холодильника принесла шмат сала и ржаной хлеб. Даже где-то отыскала головку лука. Вадим Максимыч накрыл его своим любимым пледом. Умыли. Дали как следует высморкаться. Усадили в мягкое удобное кресло. И сели рядом.
— Герман, что случилось? — спросил проникновенно главред.
— Вы не представляете, какие кругом рожи! — снова чуть не заплакал поэт, но его постарались тут же успокоить. — Какие-то плюшевые чудовища всюду: и в кустах, и на домах, и на деревьях... — рассказывал поэт с ужасом в глазах. — Какие-то трупы синие с топорами на улицах носятся и головы всем отрубают! А старухи с сумасшедшими глазами пляшут посреди всего этого буги-вуги вместе с Фейком и Сугробом из-под Йошкар-Олы и Кок-Джангака!
— Так-так...
Вадим Максимыч слушал очень внимательно и выглядел не на шутку встревоженным. Он то и дело переглядывался с Шурочкой — неподдельная тревога читалась и на её лице.
— А ещё эти гули кругом!
— Что-что? Какие гули? — не понял главред.
— Не знаю! Я и хотел голову вернуть в историческое состояние, чтобы понять, что же это такое! Всю ночь я о них писал! А о чём они — не знаю!
— Так-так... — соображал Вадим Максимыч, почёсывая лоб. — Герман, а белочки были?
— Были! — поражённо вскрикнул поэт с полным ртом сала. — Такие бешеные, такие...
— Не подавись, пожалуйста, жуй спокойно, — попросил главред.
— Такие паскудные, с такими мордами противными! А как вы узнали? Вы их тоже хотели пересчитать?
— Э-э-э... — несколько растерялся главный редактор. — В общем-то, я наслышан про них... — как-то уклончиво ответил он.
— А я их видел. Их столько много, о-о-о... Если б вы знали! И они все в таких узеньких щёлочках пищат и скачут, как кони. А щёлочки эти в зелёных сеточках. А эти зелёные сеточки прямо в железных квадратиках таких, как решёточки...
— Так-так... — Вадим Максимыч посмотрел на Шурочку.
— Может, квалифицированную помощь вызвать? — спросила та.
— Не надо. Успокойся, Герман, успокойся, всё будет хорошо. Сейчас ты покушаешь и успокоишься.
— Я их всех хотел ровнёхонько вдоль проспекта выложить. Ну, вы сами понимаете, чтобы их можно было точно пересчитать, но меня сбили на самом ответственном моменте! В тот момент ещё из меня вышло такое последнее четырёхстишие:

Я вам всем, ушастые,
Уши надеру
И хвосты, хвостатые,
Всем по-откушу...

Вот... А ещё там был бульдог в погонах прапорщика.
— Бульдог ещё был? — удивился главред.
— Да! О-о-о, вы не знаете, что это такое...
— Да уж...
— А ещё там были австралопитеки...
— Так-так...
Вадим Максимыч стал задумчиво ходить по кабинету. Богатый опыт общения с творческими личностями ему подсказывал, что это ещё не сама белая горячка, поскольку, белочки были не одни — был ещё бульдог и какие-то таинственные «гули», и ещё многое что было! То есть, однозначной белой горячки ещё не было. Но что же тогда было?
Через несколько минут непростых раздумий он пришёл к мнению, что это был психоэмоциональный всплеск, многократно усиленный воспалённой творческой фантазией и алкогольным катализатором. Но тот же самый опыт подсказывал ему, что если сейчас пустить это самое состояние на самотёк, именно «белочка» и случится через каких-нибудь пару-тройку дней и тогда уже последствия будут куда трагичней.
И он строго произнёс:
— Так, Герман, ты пока поживёшь здесь, в моём кабинете, под нашим с Шурочкой присмотром. И, пожалуйста, не возражай — это во имя спасения русской литературы!
Герман не возражал: сытый храп его уже качнул люстру. И голова поэта упала в блюдце. Шурочка пожертвовала ему под лоб свой шарфик и закрыла своё лицо руками.
— Ох, Вадим Максимыч, что-то мне не спокойно за его судьбу. Может, нужно что-то предпринять? — скулила она, не находя места.
— Ничего, всё будет хорошо, — уверенно отвечал главред.
— Но такое... Это же не нормально!
— Конечно, не нормально! Естественно, не нормально! А кто вам сказал, что должно быть нормально? Где вы видели хоть одного нормального петербургского поэта? Все гениальные поэты и писатели в этом сумрачном городе сумасшедшие. — Но, подумав, добавил: — Хотя, может быть, они-то и самые здравомыслящие из всех живущих в этом городе...



14


Герман поживал на раскладушке в уголке кабинета Вадим Максимыча. Он вполне успокоился и даже с аппетитом кушал каши, которыми кормила его Шурочка. Вадим Максимыч каждое утро вглядывался в его зрачки и что-то для себя отмечал в записной книжечке. В течение дня он давал Герману читать всякие душеспасительные тексты. По вечерам они за кружечкой чая не торопливо вели беседы о русской литературе, породах собак, погоде, пчёлах, грибах и ягодах... Герман мило улыбался, вздыхал и закатывал глазки, когда его особенно привлекала тема. И что было характерно: чем добрей была тема, тем он выше закатывал глазки. Окна всегда были наглухо занавешены и закрыты, чтобы никаких городских видов и звуков не было видно и слышно (кстати, это было одним из главных лекарств Вадим Максимыча). А ближе к ночи, когда всё кругом затихало, он засыпал сном младенца. На щеках его появился румянец, а глаза приобрели сахарный блеск.
Вадим Максимыч, сказав жене, что улетел на встречу с колымскими поэтами, жил рядом, располагаясь на ночь на диване. И всё было тихо, мирно, душевно. Казалось, Герман, этот бесприютный сирота, обрёл, наконец, такой желанный домашний покой, словно редакция стала для него родным домом, а Шурочка и Вадим Максимыч стали для него мамой и батей...
И вот как-то вечерком, когда Шурочка упорхнула и они остались одни, зашёл разговор о боге. Вадим Максимыч сразу заявил, что он человек не верующий, никогда им не был и становиться им не собирается.
— Да и какой может быть сегодня бог, — стал он рассуждать, — сам видишь что творится, какая вакханалия жестокости: каждый сам за себя и каждый готов сопернику глотку перегрызть, а из-за денег вообще родную мать... Да ну, какой там бог, — махнул он рукой. — Люди — звери. Это ещё Дарвин сказал. А зверям бог не нужен, у них, сам понимаешь, — борьба за существование и больше ничего. Да-а, — вздохнул он. — Царь природы! — а по сути самый низкий и жестокий зверь. Вот уж, действительно, космос на мели!
Герман призадумался. Он впервые со столь уважаемым литератором не мог согласиться. Какое-то необыкновенно обидное сомнение свербило ему грудь. Наконец, собравшись с мыслями, возразил:
— Ну, а если мы звери, тогда откуда у нас жалость и сострадание? К примеру, у вас, ведь вы меня пожалели, ведь так?
— Так.
— А откуда у вас жалость?
Главред развёл руки и открыл рот, собираясь ответить, но не издал и звука.
— А откуда любовь? — продолжал Герман. — Правда, женщину я ещё не полюбил, но ведь люди же любят? Ведь правда, любят?
— Любят...
— А если любят, тогда откуда любовь у них? Вот, объясните мне, с чего бы это всё у нас могло зародиться — и жалость, и сострадание, и горечь утраты, и любовь — если мы звери? Откуда тогда это всё у нас?
Вадим Максимыч молчал, растерянно и удивлённо уставившись на Германа. Иногда он вдруг щурился на собеседника, иногда торопливо моргал, словно пытался что-то рассмотреть на его лице. Герман же смотрел на него ясными блестящими глазами. И так, глядя друг на друга, они промолчали несколько минут.
— Значит, — нарушил тишину Герман, — нас кто-то этим наградил, потому что мы люди...
И снова наступила тишина, только уже не такая продолжительная:
— А как же твоя соседка? — вдруг спросил главный редактор. — Я от тебя такие о ней страсти слышал, о-о-о! По твоим словам она зверюга какая-то ужасная!
— Ну... — поджался весь поэт, — Мариночка — это исключение. В семье ведь не без...
Но в этот момент дверь резко распахнулась и в кабинет втиснулась мокрая, красная, вся взлохмаченная и запыхавшаяся, и, судя по выражению лица, не на шутку встревоженная незабвенная Мариночка. Увидав её, Герман в шоке накрылся пледом, а Вадим Максимыч инстинктивно схватил том Большой энциклопедии. Появление её было такой неожиданностью, что у обоих сразу отвисли челюсти.
Первые мгновения она не могла никак определить ориентир и потому беспорядочно двигалась, запиналась, разводила в стороны руки, как бы ища опору, и смачно ругалась. Наконец, увидав хозяина кабинета, вначале горячо и совершенно спонтанно обозначила свою удовлетворённость, примерно так: «О! — хрен в пальто!» — а потом закатила ему безапелляционный вопрос:
— Где Герман?
Тот машинально ответил:
— Не знаю...
— Как это вы не знаете, ведь он же с вами работает? Неужели у вас нет даже ни грамма жалости к человеку, ведь это же сирота, это же очень добрый и чувствительный человек! Это же поэт! А поэты, это же... это же... — У неё брызнули слёзы. — Это же солнце на земле! Вы ему вообще в подмётки не годитесь, сидите здесь как... как Ницше какой-то! Как вам не стыдно, вообще!
— А что, собственно, случилось?
— Как это что! — сверкали её пунцовые щёчки, словно на солнышке переспелые яблочки.
Резким движением она расстегнула куртку — грудь её ядрёно расправилась и вообще она вся развернулась в своей невиданной доселе необъятной красоте, отчего у Вадим Максимыча повторно отвисла челюсть.
— Он уже шестой день не появляется дома! Это я у вас спрашиваю, что с ним случилось?
Выражение её лица действительно требовало немедленного и ясного ответа. Главный редактор это понял и, подобрав челюсть, как можно приветливей ответил:
— Да вы успокойтесь, он жив-здоров и даже в весе прибавил. Да вот он, на раскладушке!
Мариночка коротким жестом отшвырнула плед, который накрыл главреда с головой, и увидала Германа, свернувшегося в клубок.
— Ой, голубочек мой нашёлся! — завизжала она радостно. — Мы с ног сбились, весь город на уши подняли! — Она всей своей красотой бросилась на обалдевшего «голубочка» и начала его тискать.
Герман впервые оказался в такой непосредственной близости от Мариночки и даже в первые мгновения был на грани потери сознания. Во всяком случае, не очень понимал, что с ним происходит.
— Тимоша, он нашёлся!
От её визга с потолка посыпалась извёстка. А на порог явился светлый образ Тимоши в состоянии неизгладимого впечатления от всего произошедшего с ним за последние пять дней. Ответственно поклонившись Вадим Максимычу, он кошачьей поступью прошмыгнул к Герману с противоположной стороны от Мариночки и принялся радостно щекотать двумя руками его спину, что-то чувственно «мурлыча» себе под нос.
Герман, уразумев что с ним происходит, захотел выразить приветствие и сердечную благодарность за внимание, но Мариночка, окунув его голову в свою пуховую грудь, наглухо заткнула ему рот и нос, перекрыв тем самым все пути для воздуха. Поэт стал задыхаться. Да ещё этот Тимоша, видимо, сильно волнуясь, навалился сзади, тем самым подперев его ещё сильней к Мариночке, и стал зачем-то усиленно массажировать его шею.
Где-то через минуту такого крайне несдержанного проявления чувств соседями из глубины жарких «подушек» послышался его далёкий хрип. Мариночка решила, что он плачет от счастья и умилённо вздохнула, ещё сильней утопив дорогую голову. А Тимоша всхлипнул. А Герман уже терял сознание...
Спас его как всегда Вадим Максимыч, пригласив столь неординарных соседей выпить чайку. Нереально искренняя в проявлении чувств Мариночка приняла предложение, оторвав от себя полуживого Германа. И только после второго выпитого ею стакана, он смог очухаться.
А Мариночка, эта божественная краса, взяла вдруг, да и потребовала у главреда шнапсу:
— Я знаю, — пригрозила она ему пальцем, — у вас есть!
Вадим Максимыч не решился спорить и достал из сейфа бутылёк.
Быстро сообразили на троих, а поэту пояснили, что ему нельзя. Даже Тимоша не заступился за него. Да он и сам не хотел! И даже если бы налили, он бы отказался: было не до шнапса, да и завязал он с этим... решительно.
— Герман, — обратился Вадим Максимыч, подняв стакан, — я хочу выпить за тебя: ты счастливый человек, потому что у тебя есть такие друзья! Посмотри на них, как они тебя любят!
Ещё не вполне отдышавшись, поэт посмотрел на Мариночку... на Тимошу... и прослезился.
— Да уж...
Потом стали прощаться с Вадим Максимычем. Мариночка его крепко поцеловала в щёку и извинилась, что в порыве эмоций обозвала его столь некрасивым словом, на что тот, покраснев от поцелуя, смущённо улыбнулся и заметил:
— Не такое уж оно и некрасивое...
Тимоша, впервые расправив плечи, и по-своему стильно расстегнув верхнюю пуговицу любимой шерстяной рубашки с изображением глиняных горшков, пожелал ему оставаться до конца дней в «благодатном жизненном горении». А Герман просто обнял его и шепнул, показав пальцем в небо:
— Он всё-таки есть!
И три закадычных друга, обнявшись, отправились неторопливо домой...



15


Герман не замечал, как пролетали дни — он самоотверженно работал: редактировал тексты, которыми снабжал его Вадим Максимыч. Условия для работы были классическими: Мариночка с рассветом исчезала на работу, а возвращалась после заката, Тимоша же вновь обрёл человеческий облик и вонь как-то сама собой вскоре исчезла.
Никогда ещё Герман так не наслаждался работой, которую выполнял качественно и досрочно. Вадим Максимыч, в свою очередь, не обижал и даже сверху подкидывал ещё бонусы. У Германа в кои-то веки завелись денежки, потому мог позволить себе частенько угощать Тимошу зефиром, Шурочку экзотическими фруктами, а Мариночку пельменями с натуральным мясом.
Налево он больше не ходил. О пирс и косяк больше не бился, так что искры из глаз больше не вылетали и шишки на лбу не вырастали. Кстати, подружился с тем самым мужиком с монтировкой и даже вместе они стали ходить по субботам в баню, тем более банщик подарил ему всё-таки ту самую шляпу, которую он всё-таки погладил, купив на бонус утюг, а заодно, кстати, и молоток, только для мяса, который с наилучшими пожеланиями подарил Мариночке на долгую память (а та, в свою очередь, пообещала накормить любимых соседей отбивными в новогодний праздник, поскольку, раньше выходных дней у неё не предвиделось). А в холодильнике его кроме этой самой глаженой шляпы стали появляться продукты: вареники с картошкой, яички, сосиски, лучок, сальцо и даже куриные крылышки... Кстати, мужик с монтировкой, что ещё важно отметить, оказался, действительно, гением от сантехники. И в один морозный денёк исключительно по-дружески взял, да и заменил неисправный унитаз в квартире Германа на свой старый, но вполне себе исправный. Унитазом этим Мариночка не могла нарадоваться. И даже Тимоша стал с удовольствием пропадать в туалете.
Ну, а с Вадим Максимычем дружба с каждым днём только крепла. Они с удовольствием встречались, крепко жали друг другу руки и любили за кружечкой чая с ностальгией повспоминать о былом, о совместном житие-бытие, о тёплых беседах в долгие вечера и особенно о том самом вечере, когда, как гром среди ясного неба, нагрянула Мариночка. И смеялись они всегда до слёз...
Единственное, что не давало Герману покоя — это проклятые «гули»! Всю голову он себе измучил, но так и не мог понять, что бы это значило. До мельчайших подробностей вспоминал он тот злополучный день вплоть до момента встречи его лба с Мариночкиной дверью, после чего помнил уже смутно, но ту ночь на столе, когда одновременно и писал, и облизывал рукопись, и облизывался сам, помнил на чувственном уровне...
Но вот как-то промозглым декабрьским вечерком, когда в ушах свистел обжигающий ветер и пролетали ледяные, словно свинцовые, снежинки, он, прогуливаясь перед сном, вдруг услышал знакомую песню:

Мы так давно, мы так давно не отдыхали.
Нам было просто не до отдыха с тобой.
Мы пол Европы по пластунски пропахали
И завтра, завтра, наконец, последний бой...

Это пели два друга, которые, обнявшись, нестойко шли на противоположной стороне улицы. И его вдруг осенило.
— Вспомнил! — воскликнул он. — Я всё вспомнил! Это же так просто: «гули» — это «пули», а «гулисви» — это «пули свистели»!
Прибежав домой, он упал за стол и тут же легко записал:

Пули, пули, пули свистели,
Словно свинцовые вихри летели.
Ранен друг мой лучший Тимоша.
Виснет на мне, как худая галоша!

— Вот что я писал в ту ночь! Вот о чём я плакал!
Он был счастлив, ведь это было началом его первого романа в стихах! У него даже дыхание перехватило, когда об этом подумал. И, не теряя времени, засел за работу...
Но на этом роман встал. Как подозревал поэт, стрессы, пережитые им после той ночи, уничтожили все его творческие идеи и задумки.
— Это бесследно не проходит!
И он с необычайным волнением вспомнил тот день, когда неожиданно стал свидетелем космического культурного падения самого «культурного» центра страны...
Но после многодневных переживаний он вдруг пришёл к мнению, что всё гораздо проще и причиной его творческого тупика скорей всего может быть тот факт, что он просто не знает того, о чём хочет написать: не знает ни свиста пуль, ни ранения лучшего друга и вообще не знает ничего о войне, поскольку, лично сам никогда не воевал.
— А о чём же я тогда знаю? — растерянно спросил он себя.
И задумался. Он цепко осмотрел комнату и взгляд его вдруг привлёк какой-то измятый листочек, лежащий под столом. Он поднял его и прочитал:

«— К тебе женщина сама приходила?
— Приходила несколько раз.
— Расскажи, как это было.
— Помню дело было вот так...»

В следующий момент глаза его сверкнули. Он схватил карандаш и под этими строчками записал:

«Это было началом его первого романа. Оно «вызревало» мучительно. Наконец, дней пять назад «вызрело» и многоточие в конце Герман поставил легко. Довольный, что день прожит не зря, он занял у редактора журнала «Обойма», Вадима Максимыча, тысячу рублей в счёт будущего гонорара и с соседом Тимошей достойно отметил «праздник первой борозды».
На этом всё встало...»

Но не встало на этот раз. И дальше он уже не мог остановиться...

Санкт-Петербург, 15.12.2019

© Copyright: Константин Измайлов. Дата опубликования: 15.12.2019.

 
 

Оценка читателей

Добавить комментарийДобавить комментарий
Международная Федерация Русскоязычных Писателей - International Federation of Russian-speaking Writers
осталось 2000 символов
Ваш комментарий:

Благодарим за Ваше участие!
Благодарим Вас!

Ваш комментарий добавлен.
Для опубликования комментария, введите, пожалуйста, пароль. Если у Вас его пока нет - Зарегистрируйтесь 

Для опубликования комментария, введите, пожалуйста, пароль. E-mail: Забыли пароль?
Пароль:
Проверяем пароль

Пожалуйста подождите...
Регистрация

Ваше имя:     Фамилия:

Ваш e-mail:  [ В комментариях не отображается ]


Пожалуйста, выберите пароль:

Подтвердите пароль:




Регистрация состоялась!

Для ее подтверждения и активации, пожалуйста, введите код подтверждения, уже отправленный на ваш е-mail:


© Interpressfact, МФРП-IFRW 2007. Международная Федерация русскоязычных писателей (МФРП) - International Federation of Russian-speaking Writers (IFRW).