Международная Федерация русскоязычных писателей (МФРП)

 - 

International Federation of Russian-speaking Writers (IFRW)

Registration No 6034676. London. Budapest
МФРП / IFRW - Международная Федерация Русскоязычных ПисателейМеждународная Федерация Русскоязычных Писателей


Сегодня: 20 ноября 2018.:
Константин Измайлов

Мои бега...

ИЗМАЙЛОВ КОНСТАНТИН ИГОРЕВИЧ







ЦИКЛ РАССКАЗОВ «МОИ БЕГА…»







Рассказ первый

В казахских степях...




Бегать кроссы я полюбил с седьмого класса. А в классе десятом мне казалось, что могу бежать, не останавливаясь, сутки, а может, больше – не проверял. Иногда во время бега забывал, что бегу – задумывался, а потом «возвращался» вдруг, смотрел, а ноги, будто сами по себе бежали, как заведённые, я их даже не чувствовал в тот момент! Вздохну тогда полной грудью и дальше задумаюсь о своём…
Любил и люблю бегать один, чтобы никто не отвлекал своим присутствием. Это можно сравнить, как поход в музей: тебе ещё хочется постоять у понравившейся картины, вернуться к ней, походить возле неё не спеша, углубившись в свои мысли, а тебя то и дело отвлекают, поторапливая: «Не задерживайся… пойдём быстрей… я есть хочу… я пить хочу… я устал… я устала…» Так и в беге, лучше одному – никто не отвлекает, не тормозит и не подгоняет. Сам по себе, один, бежишь и бежишь, пока есть желание и время, думая о своём, и наблюдая за пейзажами вокруг.
Вначале, это были только кроссы на тренировках классической борьбы. Километров пять бегал, чуть ли не каждый день в качестве разминки. А когда готовился к соревнованиям, бегал и по семь, и по десять, и по пятнадцать. Бегал в основном до аэропорта моего степного городка в мороз и зной, дождь и снег, утром или вечером.
Главное было перед кроссом правильно собраться. Если требовалось «согнать» вес, надевал несколько «шкур», другими словами, несколько тренировочных штанов, маек, футболок, олимпиек, свитеров и курток. Причём, не имело значения – зима или лето за окном. Все эти «шкуры» много раз были пропитаны потом и потому были тяжёлыми, солоноватыми на язык и обладали специфическим запашком – неприятным для людей посторонних, а тем более, людей далёких от спорта и обычным, даже приятным – для нас, спортсменов, поскольку, это был наш родной запах, наших спортивных трудов – «пахоты»! Что же ещё было примечательного в этих «шкурах»? Все они когда-то были новыми, красивыми и чистыми, но со временем, понятно, потрепались, порвались, потёрлись и поблёкли. Их «первообладателю» они стали ненужными, а потому были давно нестиранными. После кросса их высушивали на длинных батареях вдоль тренировочного зала и бросали в специальный шкаф, откуда их мог взять любой желающий.
В этом же шкафу была целая гора кед со шнурками и без, разных размеров и разной степени изношенности. Порванные кеты были пригодны, понятно, исключительно в сухую погоду, только их нужно было посильнее стянуть шнурками. И не беда, если они во время бега вообще развалятся вдруг напополам, хотя неприятно, конечно, было в носке возвращаться в зал!
Здесь же были длинные верёвки, которыми перевязывались одетые «шкуры», чтобы ничего не болталось, даже «лоскуточки» не трепыхались при беге, уж, тем более, чтобы какие-нибудь штаны из нескольких одетых вдруг не спали по дороге и не болтались на коленках, мешая передвигать ноги, как, к примеру, трусы семейные с неожиданно порвавшейся резинкой! Ну, это к слову.
Это сейчас спортсмены бегают в красивых фирменных спортивных костюмах. А раньше мы бегали в том, что было, совсем не задумываясь, как мы выглядим!
Итак, тренировка начиналась с тщательного одевания. А когда эта процедура заканчивалась, я, напоминающий своим видом скорее современного бомжа, чем спортсмена (но в восьмидесятые годы прошлого столетия этот вид спортсмена никого не удивлял, уж, тем более, не пугал!), убегал из зала, прыгал по лестницам вниз, выбегал из спорткомплекса и бежал на трассу, ведущую в аэропорт.
Если бежал утром зимой, то начинал бежать ещё в темноте под светом высоких фонарей на железобетонных столбах, льющих конусообразный бело-синеватый свет. Впереди то и дело слышал гул взлетающих и садящихся самолётов, который возникал внезапно, как ужасное рычание большого дикого зверя в момент нападения его на свою жертву, и так же внезапно замолкал. А за спиною оставался сверкающий утренними огнями пробуждающийся город детства…
А я бежал, краями глаз наблюдая по сторонам за мёртвой ледяной степью, уходящей в непроглядную темень, в которую, не то что всматриваться, а взглянуть было жутковато! Но эта темень через некоторое время начинала не спеша рассеиваться. И на глазах всё отчётливее, окружая меня, будто замышляя что-то коварное, возникал безмолвный затаившийся мир: с серыми силуэтами деревьев яблоневых посадок, словно каменными воинами, принявшими боевую стойку, да так и застывшими навечно, и загадочной степной далью, выкрашенной пока ещё в лунно-звёздный цвет, но уже всё с большим и большим проявлением красноватого оттенка встающего над степью солнца. Тогда я начинал внимательно, чуть волнуясь, всматриваться по сторонам – не подстерегает ли где-то меня опасность, к примеру, а вдруг вместо дерева действительно окажется какой-нибудь обезумевший от холода бродяга или разбойник, подстерегающий жертву на тёмной одинокой дороге, или не бросится ли вдруг на меня из-за дерева затаившийся голодный степной волк?! Это чувство опасности придавало сил, и я бежал ещё активнее, ещё азартнее, громко и ритмично выпуская струи белого горячего пара изо рта, который сразу на морозе схватывался и опускался на ворот инеем и маленькими снежинками. И только моё громкое ритмичное дыхание, напоминающее пыхтение паровоза, и мой звонкий топот по ледяной дороге разносились, как казалось, по всей степи, безмолвно расширяющейся во все стороны. По всему телу ощущался жар, который «выплёскивал» наружу струи горячего пота, пропитывая насквозь несколько слоёв плотных «шкур», и облегчая организм на несколько килограммов!
Второй опасностью были встречные машины с рёвом проносившиеся мимо, ослепляя в какой-то момент светом фар. И только звериное чутьё помогало оставаться на безопасном расстоянии от них!
Последний километр до аэропорта я бежал по прямой, хорошо освящённой дороге. Впереди красиво сверкало здание аэровокзала со стеклянным фасадом, за которым в просторном ярко освящённом зале отчётливо различались люди, застывшие в очередях или на длинных массивных диванах, расположенных по всему залу среди экзотических размашистых пальм.
Я подбегал к зданию, разворачивался, смотря на наблюдающих за мной из зала пассажиров, и сразу бежал обратно, ощутив прилив новых сил от мысли, что путь мой теперь обратно в любимый город, уже «запевший» свою повседневную жизнеутверждающую гудящую и звенящую песню. Там ждёт меня мой борцовский тёплый зал, который наверняка уже озарён первыми солнечными лучами!
И уже степь была нестрашной, поскольку проглядывалась теперь до самого, хоть пока ещё мутного, но на глазах светлеющего горизонта, и горела вся фиолетовым цветом в лучах большого красного солнца, вставшего над горизонтом.
Совсем наоборот было, когда бегал зимой вечером. Начинал бежать, когда ещё солнце светило, но было у самого горизонта, и вечерняя пелена всё больше и больше окутывала мир, и он постепенно на глазах погружался во тьму. Я ещё успевал пробежать «нестрашную» степь, различимую до горизонта, но обратно бежал еже через чёрную и, как казалось, зловещую бездну.
Всегда, когда поворачивал в обратный путь у «последнего» человеческого пристанища – аэровокзала – я ощущал тревожное чувство, которое, будто говорило мне: ну, вот и всё, а теперь готовься остаться одному среди холодной и дикой ночной степи! И ощущал резкий прилив сил от огромного желания быстрее пробежать страшную ночную степь, от предвкушения такого сладкого чувства опасности, которое уже начинало себя проявлять в груди, постепенно поднимаясь к горлу, и от желания в который раз ощутить себя «победителем» над степью!
И с какой неописуемой радостью, не замечая ни усталости, ни ног, ни всего себя, а только чувствуя сладко сжигающее грудь чувство восторга и победы, я влетал, словно в крепость в ярко освящённый и спокойно доживающий день город, отрывая себя от лап коварной степной бездны, так и не сумевшей мною овладеть!
Летом, конечно, чувства опасности не было. Утром начинал бежать в холодке под стрекотание стрекоз и саранчи, вдыхая терпкий аромат степных трав и цветов. А жёлто-красное солнце уже светило над горизонтом, поднимаясь всё выше и выше, расплываясь всё шире и шире, и превращаясь в бело-жёлтый расплывчатый шар. И заканчивал бег, когда это самое солнце напоминало белое пылающее месиво с жёлтым оттенком, разлившееся по всему небу, и льющее на землю белые раскалённые волны жара, отчего вмиг обливался горячим солёным потом, а внутри казалось, что ещё немножко, и закипит вся моя кровушка вместе с остальными водами! С наслаждением представлял я в этот момент, как после тренировки буду стоять под прохладными живительными водами душа, а потом, ожив, с удовольствием в буфете выпью стакан освежающего коктейля или холодного ядреного «Боржоми», после которого всегда хочется крякнуть!
Но был хит! А именно…
Летом, где-то между десятью и двенадцатью дня я выходил в степь. Снимал с себя майку, привязывал её к штанам, укрывал голову панамкой и бежал! В степь! Не разбирая дороги, бежал, не зная куда, на горизонт, на чёткую полоску горизонта, туда, где сходились небо и степь!
Бежал по степи безграничной, ровной, голой, жёлтой, сверкающей в лучах прямо над головой нависшего белого солнца своими тоненькими стебельками ковыля!
Бежал через плотный обжигающий липкий воздух, словно пропитанный маслом и стоящий жирной воздушной смесью на пути!
Бежал в безумном стрекотании миллионной армии саранчи, словно в рёве степного моря! Эта саранча, как большие жёлтые капли прыгала за мной, рядом, впереди, на ноги, руки, плечи, спину, а я, иногда сорвав майку, начинал отмахиваться от неё!
Бежал, перепрыгивая через чёрные норки сусликов. Суслики же, заприметив меня ещё издалека, сидя возле своих глубоких убежищ в виде чутких истуканов, двигающих по сторонам только мордочки, вслушиваясь в степные шорохи и дуновения в ожидании с мелкой дрожью по всему жирному телу своих безжалостных и неожиданных врагов – лис и орлов – в ужасе, не понимая, как появился вдруг в голой степи бегущий человек, может быть, даже на грани сумасшествия, торопливо скрылись в них!
Бежал, вовремя и высоко перепрыгивая через коричневые булыжники, неизвестно откуда внезапно появляющиеся на моём пути, удивляясь им, и думая: «Ничего себе! А, если б я запнулся?» – представляя, как лечу, выставив руки вперёд на твёрдый жёлтый ковёр, как падаю, истирая маленькими камушками и сухой землёю в кровь руки, грудь, живот, подбородок, а радостная саранча набрасывается на меня, как на добычу!
Бежал, пересекая коричневые грунтовые дороги, перепрыгивая через глубокие её колеи. Иногда на дороге мне попадался трактор или комбайн. Тогда тракторист или комбайнёр весело махали мне рукой, думая, наверное: «Вот, чокнутый, куда же он несётся в такое пекло, да ещё в степи, по бездорожью?» А, может быть, и так: «Вот, парень, молодец, бежит себе по бесконечной вольной степи, среди колосящихся хлебов и только…» – так, ну, пусть не так поэтично, всё-таки, они загорелые, обветренные, запылённые, мускулистые, белозубые работяги, вкалывающие до изнеможения на уборке хлеба день и ночь, в зной и дождь! А, может быть, и так, почему нет! – ведь уборка хлеба – это тоже поэзия моря золотой сверкающей на солнце пшеницы на фоне голубого неба! А хлеборобы – её творцы!
А один тракторист, помню, на полном серьёзе мне предложил, видимо, пожалев, высунувшись из кабины:
– Садись, давай подвезу!
Я ему, благодарно улыбаясь, только помахал рукой. И он мне тоже.
Бежал, озираясь во все стороны, и не замечая ничего, кроме ровной глади великой казахской выжженной земли и тонкой полоски горизонта, всегда остающейся неподвижной.
Иногда вдруг вдалеке замечал табун коней. Ноги сами поворачивали к нему. Кони с красными блестящими от пота спинами, серыми, словно седыми и чёрными пышными гривами и хвостами спокойно, неторопливо, будто задумавшись о чём-то своём сокровенном и очень приятном, а может быть, напевая про себя любимую лошадиную песенку, стояли посреди степи, помахивая хвостами, и мотая головами, вздрагивая, фыркая, и передвигаясь друг возле друга.
Подбегая ближе к табуну, я знал, что сейчас появится собака, совсем безобидная, поскольку, привыкшая к людям, коням и резким движениям. Конечно, для порядка, она должна была появиться, чтобы показать бегущему незнакомцу, что всё у неё под контролем и ест она свою лепёшку, пропитанную бараньим салом, а по праздникам грызёт варёные жирные и сочные бараньи кости после приготовления хозяевами шурпы – совсем не зря!
Она появлялась маленькая и шустрая на фоне степенных коней, лохматая и строгая, вдруг откуда-то из-под копыт. Подбегала ко мне на расстояние пяти метров, останавливалась и внимательно наблюдала за мной, хмурясь и принюхиваясь, и, наконец, понимая, что от меня не было никакой опасности, снова исчезала в глубине табуна, под улыбающиеся, как мне всегда казалось, морды своих больших друзей!
Но иногда появлялся и сам табунщик – серьёзный, с воинствующим выражением лица, словно настоящий степной могучий воин – батыр из казахских легенд и сказок – в большой лисьей серо-жёлтой шапке и тёплом, плотно стянутом бечёвкой халате, казах. Он решительно приближался с глухой дробью ко мне на жилистом коне, оставляя позади жёлтые волны пыли, останавливался в нескольких шагах, и, грозно взглянув на меня свысока, вдруг начинал как-то по-детски озорно улыбаться, крича что-то по казахски, будто увидал смешное представление! И крикнув мне:
– Ты що, спасмен?
– Да! – кричал я ему.
– Ну, молоде-ес! Ай, молоде-ес! – видимо, дёрнув в этот момент за вожжи, конь вставал передо мной на дыбы с громким ржанием. – Я тоже спасмен! – кричал он не понятно в шутку или всерьёз и, резко развернув коня, от души стегал его маленькой чёрной плёткой, и мчался рысью прочь, хвастаясь передо мной своим лихачеством!
Я только смеялся, смотря ему вслед. А он всё скакал и скакал под весёлый лай собаки, огибая взволнованный табун, то приближаясь к нему, то отдаляясь. Я бежал прочь, оглядываясь, и думая: «Ведь на полном серьёзе передо мной выбражает! А перед кем ему ещё? Перед своими друзьями или односельчанами – казахами – такими же лихими наездниками? Только перед такими, как я – городскими! Да, казахи – дети степи…»
Иногда встречалась отара овец, непрерывно блеющих и удивительно легко несущих на тоненьких ножках свои кудрявые, круглые, невероятно толстые тела, которые подобно серым пушистым мячикам катились и прыгали по степи. Расторопная собачонка, бегая вокруг отары, тявкала на выбивающихся из отары овец, приказывая им вернуться обратно, и не нарушать необходимой для их же безопасности «сплочённости»! Позади, что-то выкрикивая, и махая руками, подгоняя животных вперёд, шёл пастух. Может быть, он гнал овец домой, а может быть, получив знак от собаки, что где-то поблизости лиса или даже волк, перегонял слабых и пугливых животных на новое более безопасное место. Пробегая мимо него, я махал рукой, но очень редко он отвечал на приветствие, полностью погрузившись в работу, и не имея возможности отвлечься. А я бежал вперёд, всё дальше и дальше от шумно блеющего кружка животных в жёлто-сером облаке степной пыли.
Наконец, когда замечал, что солнце уже было не в зените, начав плавный путь за горизонт, поворачивал обратно, понимая, что, сколько не беги, а горизонт ближе не станет!
Уже хотелось домой, под прохладный душ, лечь в ванной и почувствовать с наслаждением, как остывает усталое тело, вспоминая всегда неожиданную, интересную, неповторимо красивую степь!
А когда видел впереди белый город, из степного бегущего человека превращался снова в обычного городского жителя, с удовольствием думая: «То ли ещё будет на моём очередном скором степном пути!»

Санкт-Петербург, 25.08.2013








Рассказ второй

Среди Южно-Уральских гор…




На летних каникулах, отдыхая у бабушки в деревне среди Южно-Уральских гор со скальными россыпями на вершинах, я продолжал свои «бега», только теперь километраж я не наматывал, как это делал в Казахских степях, а бегал только ради удовольствия полюбоваться в бесчисленный раз природой своей малой родины!
Бегал каждый день, чтобы ещё больше и по-новому увидеть, услышать, вдохнуть и пережить эти чувства, когда ты наедине с восхитительно красивой, яркой и всегда удивляющей своей многогранностью природой Южного Урала. Бег был, как каждодневные увлекательные и неповторимые путешествия в горные миры, как незабываемые и волнующие приключения!
Итак, я бежал в сверкающей поющей пене берёзовых рощ, неудержимо купающихся в невесомом солнечном мыле. В прохладной тёмной гуще сосновых боров, плетущих на белом небе чёрные и тонкие узоры.
Бежал по тропинкам пушистых гор, словно в начёсанном светло-зелёном лесном пухе. Иногда тропинки резко уходили ввысь к бело-фиолетовым скальным кудрям, усыпанным сине-бордовыми полудрагоценными гранатами. Тропинки их огибали, а я, прыгая с камня на камень, взбирался всё выше и выше, всё ближе и ближе к птичьему небесному простору!
Бежал по полям, не разбирая дороги, среди цветущего и поющего, щёлкающего и стрекочущего разнотравья, прожаренного насквозь, оттого дурманящего ароматно-терпким запахом.
Бежал вдоль звенящих и стучащих по камешкам, ослепительно блестящих на солнце своими расплавленными сахарными водами речушек. И подмечал на берегах задумчивых рыбаков, застывших или вышагивающих в огромных сапожищах по гладким прозрачным волнам. И любовался ровными стожками на свежескошенных ароматных лугах. И приветствовал неторопливых грибников с корзинками, да палочками в руках. Частенько встречал лениво мычащее и жующее деревенское стадо с хмурыми недовольными взглядами быков. Пробегал мимо лохматых шалашей и тонко дымящихся кострищ пастухов.
Бежал по лесным тропкам, еле заметным и тоже бегущим впереди, укатанным дорогам, словно вымазанным коричневым кремом, следам коров и быков, зайцев и лосей, и ещё каких-то зверей.
Бежал по широким серо-чёрным трактам, которые в какие-то моменты возвышались над лесом и я восхищённо любовался открывающейся панорамой, состоящей из величественного горного хребта Таганай с тремя скальными, словно хрустальными коронами на вершине, Круглицы – огромной скальной горы с округлыми чертами, и длинной горы Протопопово…
А начиналось всё рано утром. Я просыпался от треска дров в русской печи, которую бабушка затапливала в момент появления первых красных солнечных лучей. А когда печная пасть полыхала уже бело-рыжим огнём и дрова начинали свою утреннюю трещотку, сопровождающуюся маленькими фейерверками искр, я вскакивал.
За окном было самое сладкое время, когда сахарная роса горела на солнце белыми отдельными звёздочками и целыми созвездиями на гнутых ещё сонных травах и красных цветах шиповника у самого окошка, листьях и ветвях тополей. Тополя меня приветствовали, постукивая по стёклам, отчего с их ветвей проливался белый, липкий, искрящийся сироп.
Я быстро надевал штаны, выбегал на кухню, обнимал хилые бабусины плечи, целовал её худые морщинистые щёки, пахнущие всегда молоком, и бежал во двор, за калитку, вниз по косогору к реке. А потом бежал вдоль реки мимо печальных ив, вечно плетущих свои тоненькие косы по речным волнам, и белых хороводов танцующих черёмух, перепрыгивая через гладкие камни, где-то прыгая в речку, чтобы «уколоться» сонными ногами то ли горячей, то ли ледяной, но всегда бодрящей водой. Выбегал за деревню, перебегал речку по железному мосту и выбегал в поле.
А в поле были кони! А за полем был лес, а за лесом – горы, скалы, небо, солнце. И на фоне леса, гор, скал, неба и солнца паслись кони среди жёлтых одуванчиков, если это было вначале лета или белых воздушных одуванчиков, если это было в середине лета, или среди ромашек – во всё остальное лето.
Кони приветствовали меня, чуть подпрыгивая на месте с лёгким ржанием. А я, помахав им рукой, начинал наматывать круги по полю вокруг коней и вдоль реки, опушки леса и железнодорожного полотна, посматривая на коней, небо, солнце, гору Магнитная, возле которой то и дело раздавались паровозные гудки, и снова на коней, которые уже почти не обращали на меня внимание. И никто нам не мешал!
Кони не спеша щипали травку, мотали головами, поправляя кудрявую «причёску» грив, похлопывали свои мускулистые стройные ноги пышными хвостами, иногда показывали мне язык и при этом заливались ржаньем, посмеиваясь надо мной, а может, и наоборот, одобряя мой резвый, такой любимый ими тоже бег!
Набегавшись, я подбегал к ним, хлопал по их твёрдым, залитым солнечными лучами тёплым спинам и бокам, гладил лохматые шершавые на ощупь гривы и целовал их довольные морды. Они не сопротивлялись, конечно, – им нравилось моё влюблённое нежное внимание, понимая, что и мне приятно прикоснуться руками и губами к их стройным сильным телам. Наконец, попрощавшись с ними до следующего утра, я бежал обратно.
А в самом конце утренней пробежки перед косогором мигом снимал с себя штаны и нырял в обжигающую реку. И только теперь понимал, что «колола» она меня, а теперь «обжигала» своей, такой приятной утренней прохладой!
Окунувшись, я бегом поднимался по косогору, вбегал в тенистый от высоких тополей двор. А посреди двора, между домом и яркими клумбами крупных цветов, в сопровождении весёлой симфонии птиц, шмелей, стрекоз, бабочек и реки, текущей внизу, бабушкой был накрыт уже стол. Я садился и сразу получал тарелку белой каши, дымящейся прозрачным дымком, с маленьким, по сравнению с небесным, солнышком посередине, которое, как и настоящее в этот момент, постепенно расплывалось во все стороны. Только у меня оно расплывалось по тарелке, а над головой – по чистому уральскому небу. Я ел кашу вприкуску со свежими лепёшками или шаньгами, запивал пахнущим лесом чаем с молоком и вареньем, рассказывая бабусе о сне, пробежке и, несомненно, «великих» планах на сегодняшний день!
Вторую пробежку я устраивал ближе к вечеру. У меня было три направления куда бежать, всё зависело от настроения.
Первое направление начиналось также вдоль реки, потом бежал не к железному мосту, а в другую сторону. Выбегал на широкую дорогу и бежал прочь из деревни, любуясь по сторонам лесными и горными пейзажами. По дороге попадались мне огромные машины с колёсами в мой рост, везущие лес и гравий, который добывался там, впереди, куда бежал, в километрах пяти от деревни. Добегая до этих разработок, где безжалостно «свирепствовали» своими чёрными зубастыми ковшами чудовища-эскалаторы, отрывая от горы серые камни, а потом с грохотом выгружая их в кузова могучих самосвалов, я, чуть оглушённый, и как казалось, сделавшись мельче, разворачивался и бежал обратно.
Второе направление начиналось совсем в другую сторону от реки. Я бежал по деревне, потом пересекал реку по висячему мосту и бежал в сторону горы Магнитная, добегал до гудящей шахты, пыхтящей и искрящей огоньками в буро-чёрных помещениях, пробегал её, наблюдая за работой чумазых людей, и начинал бежать в гору по вытянутой лесной «лысине». А когда эта «лысина» заканчивалась, поворачивал влево и бежал уже по лесу так же в гору, всё выше и выше. И вот появлялись скалы. Я, быстро прыгая по камням, начинал взбираться на вершину. А перед самой вершиной ловко помогал себе руками, придерживаясь и подтягиваясь. Наконец, вставал на самый верхний камень – гора Магнитная снова была покорена!
Деревня была как на ладошке. Я находил бабушкин дом. Видел, как она хлопочет во дворе, работает в огороде или, сидя на берегу реки, моет посуду или полощет бельё. Глубоко подышав, и осмотревшись вокруг, я спрыгивал с камня и бежал в обратный путь…
Но был хит! А именно…
Третье направление начиналось так же, как и утром – бежал вдоль реки и пробегал реку по железному мосту. Только не выбегал теперь в поле, а по тропке вдоль реки мимо застывших рыбаков бежал в лес.
Лес встречал меня светлой, прозрачной берёзовой рощей и от души затягивал свою песню из шелеста танцующих берёз и счастливых птичьих голосов. За берёзовой рощей начинался тёмный и прохладный сосновый бор. Здесь река делала крутой изгиб влево, но я не следовал ей, а бежал дальше по тропке через сосновый бор на тягучие и унылые голоса коров и быков впереди. И, выбегая из бора, попадал в деревенское стадо.
Сытая, сонная скотина иногда еле поднимала и поворачивала в мою сторону голову, а некоторые быки даже начинали в мою сторону угрожающе шагать, мотая выставленными вперёд рогами, чем вызывали испуг овец и козлов. Эта трусливая мелкая скотина начинала орать и разбегаться в стороны. Но тут появлялась собачонка. Она-то всех и успокаивала звонким тявканьем, видимо, объясняя, что ничего страшного нет, просто, как всегда, этому горе-бегуну неймётся! Ну, или примерно так.
Быки, набычившись, ещё постояв с хмурыми взглядами в мою сторону, и грозно помычав мне, вытягивая и изгибая колесом широкие шеи, возвращались на свои места, недовольно оглядываясь на меня. Овцы с козлами снова собирались в кучки, не переставая мекать и блеять, видимо, обсуждая меня и быков, я думаю, примерно так: с этим-то всё понятно, а вот, что быки-то наши, как маленькие, ей богу…
А я тем временем подбегал к шалашу, возле которого лежали пастух и подпасок – худенький паренёк, лет двенадцати. Рядом струился вверх голубенький дымок от кострища.
– Привет! – кричал им.
– Здоров! – отвечали они, махая руками.
Иногда я останавливался.
– Ну, – говорил тогда мне, улыбаясь, пастух, – бежишь?
– Бегу! – отвечал я.
– Ну, беги, беги, – затягивался он папиросой, ухмыляясь. – А есть хочешь? – спрашивал снова он.
Я, конечно, не хотел, но какое это удовольствие! И, чтобы снова испытать его, отвечал:
– Ну, если немножко…
Пастух, как начальник, кивал подпаску, который живо давал мне бутылку молока и кусок хлеба, обжаренного на костре и пропитанного расплавленным салом, а в придачу головку белого лука. В миску наливал из чёрного котелка ещё горячий мясной суп.
– Суп сегодня вкусный получился, – говорил подпасок, подавая мне двумя руками миску. – С грибами!
– Спасибо! – принимал я также двумя руками.
– Ешь на здоровье, – говорил пастух и добавлял, ухмыляясь, с папиросой в зубах, и щурясь на меня: – Бегун, язвите вашу…
Я улыбался в ответ и ел. Суп всегда одинаково был вкусным, с запахом костра и леса. Рядом сидела собачонка, которая внимательно наблюдала за стадом, и если ей что-то не нравилось, начинала тявкать, не сходя с места, словно что-то объясняла глупой скотине. Объяснив, и дождавшись исполнения, успокаивалась. А я, поев, благодарил пастухов, и вставал.
– А мы тоже скоро тронемся, – говорил напоследок мне пастух.
– Счастливо! – прощался я.
– Давай, всего тебе хорошего! – отвечали пастухи, махая руками.
Пробежав залитый солнцем выруб с пушистыми холмиками, усыпанными крупной земляникой, я выбегал на коричневую, укатанную до блеска, плавно уходящую ввысь дорогу и бежал по ней. Навстречу мне попадались устало улыбающиеся грибники с полными корзинами грибов и ягодники с полными вёдрами малины, собранной на вырубах. А ещё телеги, нагруженные сеном, с запряжёнными в них радостными лошадками, управляемыми всегда строгими конюхами, сидящими высоко, на самых макушках соломенных снопов.
– Ну-у! – закричал как-то конюх недовольно лошадке, когда она вдруг начала пятиться в сторону, испугавшись меня, и всем телом напирая на вожжи, стал выравнивать направление её бега. – Куда прёшь, лихоманка эдакая! – Дальше следовала громкая ядрёная песня, известная только конюхам, передать которую, даже примерно, у меня не хватит ни слов, ни фантазии, ни смелости! – это надо слышать!
Лошадка же, понимая, что обмишурилась и связываться с хозяином нельзя, ведь он шутить во время работы не любит, поскорее вернулась на нужный край дороги, лишь бы не распалять чуть усталого, чуть, естественно, выпившего, крутого нравом, но горячо любимого своего господина.
А я бежал дальше, медленно огибая возвышающиеся надо мной с правой стороны три белых короны Таганая, словно горки кускового сахара, озарённые солнцем, а потому ослепительно светящиеся белизной на фоне голубого неба. А с левой стороны пробегал мимо свежескошенных, таких ароматных и сочных лугов с весёленькими стожками.
Наконец, дорогу смело пересекала чёрная речка Шумга, яростно несущая свои воды с горных вершин, за которой начинался уже резкий подъём на горный хребет Таганай, что в переводе с башкирского языка означает «Подставка для луны». Значит, именно отсюда начинался подъём на «Подставку для луны»!
А рядом с речкой располагался лагерь геологов. У геологов, видимо, было рабочее время и они покидали лагерь, оставляя только молодую девушку, которая всегда, когда я подбегал к лагерю занималась стряпнёй. Она стояла под деревянным навесом и катала на столе, усыпанном мукой, круглые лепёшки теста. Иногда эти лепёшки были большими, значит, на ужин будут просто жареные лепёшки. А иногда – маленькими, значит, это будут пельмени или вареники.
Увидав меня, девушка начинала улыбаться и махать рукой. Она знала, что здесь я поворачиваю обратно.
– Физкульт-привет! – весело кричала она.
– Привет геологам! – отвечал я. – Как дела, нашли? – спрашивал я.
– Дела отлично, нашли! – отвечала она. – Оставайся на ужин, будут пельмени и вареники с малиной!
– Спасибо, мне пора домой! – отвечал я, любуясь симпатичной девушкой в коротенькой и тоненькой майке, обтягивающей её чувственно колышущуюся грудь с двумя острыми «наконечниками». – В следующий раз обязательно, пока! – прощался я, разворачиваясь.
– Счастливо!
И я начинал бежать в обратном направлении. И снова огибал «короны» Таганая, но уже с левой стороны. В нужном месте сворачивал с дороги и попадал на земляничные холмики. Пробегал мимо пастушьего шалаша и залитого водой кострища, через сосновый бор, постепенно догоняя шумно и беспорядочно галдящее стадо, возвращающееся в деревню, то и дело подгоняемое «выстрелами» пастушьей плётки.
Обогнав стадо, и, пробежав берёзовую рощу, выбегал в поле. А впереди была разноцветная деревня. И, как и утром, моя вечерняя пробежка заканчивалась купанием в заметно потеплевшей за день, но всё равно приятно бодрящей реке!
Но бывало, что обратный путь был совсем не таким простым. Просто случалось и такое…
Бывало, что ещё в лагере геологов я замечал на небе тяжело наплывающую чёрную тучу. Понимая, что медлить нельзя, я изо всех сил мчался обратно. Где-то у шалаша всё кругом вдруг погружалось в темень, и лес начинал беспокойно метаться в разные стороны с криком и истошным стоном, треском и отчаянным воплем, словно из последних сил сдерживая себя на древесных ногах под внезапным натиском страшной стихии.
А в жутко воющем, уже непроглядном сосновом бору я получал по груди, спине и лицу удары первых ледяных жидких стрел, которых с каждым мгновением становилось всё больше и больше!
И вот я уже бежал под ужасными раскатами грома, словно взрывами самых больших и ужасных бомб там, в толще нависшего небесного брюха, лихо разрезаемого белыми трещинками молний!
Где-то в берёзовой роще я догонял перепуганное стадо с выпученными глазами, в безумии орущее и несущееся домой из ужасного леса. Не чувствуя своего тела, словно оно растворилось в море дождя, и не видя ничего, кроме сплошного водопада во весь лес, бело-красных вспышек со всех сторон и падающих срубленных молниями деревьев, пытаясь вовремя увернуться от них, и лихорадочно безостановочно читая молитву: «Святы боже, святы крепки, святы бессмертный помилуй меня…» – и, не слыша ничего, кроме ужасных раскатов грома, я бежал, всё-таки, в глубине души переживая неописуемый восторг – это было незабываемое, страшное и прекрасное зрелище!
Наконец, я выбегал в поле, а над деревней, ещё на недобром тёмно-синем небе была уже весёлая разноцветная радуга. И тогда я понимал, что природа, к счастью, успокаивается, только чуточку показав нам, часто самоуверенным и нерадивым людям, свой необузданный и вмиг испепеляющий всё живое, если захочет, нрав!
Вымытый морем дождя, я всё равно прыгал, не раздеваясь, в реку, которая уже казалась тёплой, как парное молоко. А потом, абсолютно не чувствуя усталости, поднимался по косогору, и улыбаясь невероятно горячему вечернему солнцу, светившему уже невысоко над горизонтом, думал: «То ли ещё будет на моём очередном скором пути среди Южно-Уральских гор!»

Санкт-Петербург, 15.09.2013








Рассказ третий

В Сибирском краю…




Тринадцать лет в Сибирском краю – с тысяча девятьсот восемьдесят девятого по две тысячи второй – остаются в памяти, как лучшие годы жизни!
Учась в Томском политехническом университете, и работая на Сибирском химкомбинате, я продолжал заниматься бегом, становясь благодарным зрителем и даже персонажем удивительных, каждый миг уникальных картин, написанных специально для меня гениальным художником по имени Случай! А в тех картинах, к примеру, были такие сюжеты:
…раннее летнее утро, тихая-тихая, нежная, ещё сонная, но пробудившаяся от ослепительных солнечных брызг аллея, где берёзки в белых тоненьких платьицах и воздушных бирюзовых платочках улыбаются мне сверкающими, полными жизни улыбками, а я бегу один по тропинке, бойко бегущей впереди, и незаметно увлекающей в лес, а из леса на высокий берег…
…внизу тонкоголосая, синяя-синяя Томь, а подальше, изогнувшись, она с золотистым отливом и безмятежна, как и всё там, на просторе в розовой дымке – росы на травах, травы на поле, поле и пашня, трактор и избы, баньки и церквушка с белым крестиком…
…вокруг пушистый лес, вяло вычёсывающий гибкими ветвями кудри перед небесным зеркалом, по сторонам жилистые овраги, в оврагах хрустальные ручейки, они-то давно проснулись и, подзадоренные бойкой оравой смешливых лучиков, налетевших сверху, будят невероятно звонким смехом угловатых древесных соседей…
…кедры играючи плетут на небе вокруг солнца поющее кружево, а в кружеве букетики из шишек и белок, веток и птичек, прыгающих и грызущих букашек, ползущих и плетущих паутинки паучков, а сосны изящно обрамляют это творение, подчёркивая его пышность, мягкость, лёгкость, даже невесомость, а ели гостеприимно встречают, кланяясь, и расступаясь…
…ели устилают под ноги мягкий ковёр и начинают поглаживать, похлопывать по спине и плечам, приоткрывая неведомую глухомань, которая манит своею тайною, и я становлюсь невероятно чутким – слышу движение каждой веточки, различаю запахи мхов и ручьёв, замечаю сизый дымок над болотцем, и чувствую чей-то холодный взгляд на себе…
…а глухомань открывает свои таёжные дебри, а «…там леший бродит, русалка на ветвях сидит…», и чувствую, что не могу остановиться, а глухомань завлекает всё дальше и дальше, её девственные ароматы дурманят и расслабляют, а таинственная тишина давит и оглушает, паутины окружают и приближаются, а чей-то внимательный взгляд леденеет и начинает беспокоить… вдруг носом утыкаюсь в огромного паука – ах! – паук нисколько не испугался, а наоборот, воинственно растопырился и угрожающе задвигал длинными усами, я начинаю понимать, осматриваясь кругом, что ещё немножко, и паутины меня задушат! – каким-то звериным чутьём отыскиваю дорогу обратно, и еле-еле вырываюсь…
…кедры могучие держат фиолетовые тучи, не давая им упасть, и затопить своим осенним морем всё живое внизу, а сосны напряжены рядом, словно взволнованы, словно тугие паруса, и льют по стволам, как мачтам, янтарный сок, только уже не такой, как летом, а потемневший потому, что разбавленный каплями того самого осеннего моря…
…ручьи испуганно убегают чёрными змейками куда-то ещё дальше вниз, где их не найдут холода, оставляя после себя только обыкновенные стеклянные следы посреди твердеющих и темнеющих оврагов, посреди стареющего, на глазах лысеющего леса…
…внизу посеревшая, огрубевшая Томь, а подальше, изогнувшись, она почерневшая, отгоревшая и опустевшая, какая-то покинутая, тоскующая, одинокая, как и всё – травы, поле, пашня, избы, церквушка, крестик… – там, на потухшем просторе…
…промозглый вечер, плачущая последними горячими слезами аллея, где берёзки в тех же самых белых тоненьких платьишках жалобно гнутся ко мне, жалуясь, что где-то потеряли свои так любимые, воздушные, бирюзовые платочки, которыми они меня всегда встречали, а теперь не могут помахать ими на прощание…
…морозный солнечный денёк, белая-белая аллея, где сахарные берёзки ослепляют мёртвыми улыбками, а мимо вжикают лыжники, осторожно ступают бабушки и дедушки, брызжут горячим здоровьем шаловливая детвора да краснощёкая молодёжь, в придачу с пустозвонными собачонками, а я убегаю в заснеженный лес, а из леса на окаменелый, низкий берег, а с берега…
Так, а с чего всё началось? Вспомнил…
Первая пара физкультуры на межвузовском стадионе в светлое, бодрящее утро бабьего лета, с терпким запахом небесной водки, настоянной на смоле и листьях.
– Привет, орлы! – зычно, чуть ли не с восторгом поздоровался на весь стадион преподаватель, с красным, широким и улыбчивым лицом.
Он резво подошёл к нашей сгорбленной, кем-то испуганной или чем-то пришибленной толпе, передвигающейся по резиновой беговой дорожке неуверенными, робкими шажками, словно нащупывая безопасное место на минном поле.
– Что такие тусклые? – искренне не понял он и восторженно произнёс, горячо тряся растопыренной пятернёй над головой: – Вы же ведь, о-го-го!..
На что толпа промямлила:
– Холодно…
– Так сейчас согреемся!
– А ещё всю ночь не спали… – добавил из толпы одногруппник, как чёрный «умирающий лебедь» с красным клювом, такой же гибкий и красивый, с алыми от холода губами.
– Что случилось? – Он, конечно, за свою тридцатилетнюю преподавательскую карьеру слышал подобное впервые (!) и был, видимо, крайне удивлён и встревожен тем, что первокурсники, только-только оторвавшиеся от родительской опеки, и живущие в студенческом общежитии, не спали ночью – уму непостижимо!
– Учимся до утра, а на сон времени не остаётся… – жалобно пробурчал мой тёска (хороший, кстати, был артист, когда надо!).
– Ой, бедненькие… – сочувственно закачал головой преподаватель (а он был не хуже артистом. Да, сплошь были артисты – артисты учили артистов!).
– Да… – тут же закачалась страдающими лицами толпа. – Ещё физкультура рано утром, блин! Когда же нам спать?
– Ну, расписание не я составляю.
– Ну так вы войдите в наше положение! – с надеждой подняла глазки толпа.
– Как же я «войду»?
– А давайте, вы нас отпустите, да и всё… как бы, договоримся с вами…
– Нет, ребята, не могу – это же преступление!
– Да бросьте вы…
– Конечно!
– А давайте…
– А давайте побегаем немножко, кружков десять, хотя бы… для начала…
И побегали, вернее, по имитировали бег, после чего я горячо попросил преподавателя:
– А можно буду бегать сам по себе, один? Понимаете, люблю бегать…
Преподаватель понял и разрешил, попросив:
– Только ты всегда мне показывайся на глаза вначале пары.
– Ладно!
С того дня, я только помахивал ему приветливо рукой и убегал…
…тёмный зимний вечер, небесная мгла, пустынный стадион, еле освещённый люминесцентным светом, и окружённый чёрными стенами застывшего леса, через который кое-где возьмут, да и сверкнут тёплые огонёчки человеческого жилья, а может и глаза какой-нибудь лесной души, наблюдающей за мной, а я, посматривая на лес с опаской, наматываю круги по крякающей дорожке…
…жарко, студенты загорают на крышах общежитий, а я бегу по Богашёвскому тракту до Предтеченска (восемь километров от Томска) и обратно, на бегу постоянно выжимаю майку, утираю спину, лицо, глаза, шею… и только белый асфальт, жужжащие машины, заливающийся с двух сторон птичьими трелями лес, за которым, нет-нет, да и визгнет сумасшедшая электричка или прорычит, пугая, локомотив, словно медведь потревоженный…
…покосившиеся крестики на могильных холмиках в светлом лесочке, сморщенные домики, с единственным украшением – резными наличниками на окошках, маленькие чёрные баньки на покатых лужайках, воткнутые гребешки заборчиков в цветущие копны палисадников… и защёлкает вдруг с разных сторон босоногая сельская мелюзга с писклявыми собачками на перегонки со мной, и зашамкают беззубые рты на лавочках с дымящими цигарками, и покатятся колобки баб, еле «запихав» свои сдобы в узкие платья, и запрыгают круглые бородки, да тёплые платочки, и растянется тогда деревня у лесных опушек голосистым петушком, да сизым дымком, да навозным запашком, и разольётся тогда над ней море нежного, чистого неба, и заколышется на нём миленькая солнечная лепёшка, словно от самой ласковой местной бурёнки – мягкая и ароматная…
– Молочко сегодняшнее, ягодки лесные, – галдят бабуси вдоль дороги, как сороки на заборе, – орешки сырые, калёные, грибочки только с лесу, огурчики только с грядочки, картошечка молоденькая, вареньице, цветочки...
И дымится в чашках картошечка, да огурчики рядом блестят, и кружатся у ног лукошки с ягодками, да грибочки в корзинках так и просятся на сковородку, и цветочки в ведёрках сверкают капельками ароматного сока, да мешочки пузатые с орешками кедровыми жмутся друг к дружке, и баночки красненькие, беленькие, непоседливые рядком стоят, да кошачьими глазками глядят…
– Спасибо, в следующий раз!
А бабуси восхищаются:
– Гляди-ка – бегунец какой! Неужели, с города принёсся? Ай, трудяга! Ай, да бегунец, ай да молодец!
А какая-нибудь шустрая обязательно крикнет, да постарается погромче:
– Ну-ка, Петровна, давай-ка, пробегись, хватит зад трамбовать!
– Ой, Сергевна, годков сорок назад бы побегала, а сейчас могу только сидеть, да между ног гудеть! – «прогудит» ей бугристая Петровна и зальётся дорога бабским писклявым хохотом.
А я всё оглядываюсь и улыбаюсь…
…солнечный майский денёк, ослепительная Томь и пена над головой, лесистые, корявые берега, загорающие на молодой травке блестящие студентки и рельефные студенты, с учебниками, конечно, ведь скоро сессия…
…проливной дождь, белые трещины на мутном вспученном небе, бурные прозрачные реки на чёрном асфальте, машины, словно быстроходные катера, режущие водную гладь, окатывают меня «плывущего» и полурастворённого рычащей волной с головы до ног…
…осеннее утро, туманная тропка городского парка, жёлтые шары лип на чёрных подставках, горящие клёны и обжигающие факельным огнём рябины, растерянные берёзки, теряющие в белой мути не заметно для себя те самые, свои любимые воздушные платочки…
…весенний пьянящий вечер, волнующий ветерок с Томи, лесополоса вдоль колючей проволоки, юный тополиный шелест, берёзки, наряжающиеся в воздушные, бирюзовые платочки… а, как же мои берёзки, там, в Томске, на аллее – нашли ли они свои платочки?.. – только ко мне кто-то обращается:
– Извините, пожалуйста…
Кто же это? Оборачиваюсь, замечаю бойца Внутренних войск с автоматом Калашникова и каске за колючей проволокой, он явно что-то хочет спросить:
– Извините, – снова обращается ко мне, – у вас закурить не будет?
– Нет, извини, – отвечаю, расстроившись, что не могу помочь солдатику, но оставляю ему надежду: – Я принесу… минут через сорок. Ты здесь будешь?
– Нет. Приносите на пляжный КПП!
– Ладно!
И бегу домой за деньгами, потом сигаретами, потом на КПП, думая про свои берёзки: «Как же они там? Надо бы навестить…»
На КПП солдатик меня ждёт – отдаю – очень довольный. А берёзки навещаю на следующий день – нашли и так радостно встречали…
…вечереет, промплощадка, серая одинокая дорога, слева растянутый, словно резиновый, Завод разделения изотопов, пробегаю, поворот налево – справа в зарослях проглядываются серые корпуса Опытно-физического подразделения – там «усыплённые» ядерные реактора – «Спите…» – следом замечаю кусочки градирен Реакторного завода – там работающие – «Работайте, только без фанатизма…» – слева появляются хмурые стены Химико-металлургического завода – там «ковались» специзделия для атомного оружия – «Его тоже «усыпляют», но пока не могут…» – поскорее пробегаю и его, поворот направо, бегу…, родной Радиохимический завод, заводоуправление, словно французский батон, разворачиваюсь…
…сумрачный вечер, промплощадка, сиреневая одинокая дорога, красный закат, тишина…, вдруг сзади рычание, оборачиваюсь – рыжее чудовище со стороны хранилищ жидких радиоактивных отходов несётся прямо на меня с оглушительным рёвом, отхожу на обочину, и покорно замираю – будь, что будет! – оно проносится мимо на круглых «лапах», но это не значит, что опасность миновала! – радиация рядом…, впереди две светящиеся точки, приближаются – святящиеся глаза! – чьи? ещё радиоактивного чудовища? – нет! – автобус с «фантамасами» – дремлющей ночной сменой – глянули на меня чёрными глазами на синих лицах – внутри похолодело, бегу изо всех сил…, наконец, город в огнях, родные люди, голубая луна…, подбегаю к подъезду, когда луна уже белая…
Но был хит! А именно…
…Томск. Лето. Ночь. Я не сплю. Я одеваюсь. Я выхожу в ночь. В чёрную липкую ночь, слегка душную после жаркого дня, но и освежающую мягким ветерком, шелестящим где-то над головой, в чёрной шапке спящего сквера, повисшей на фоне звёздного неба. В чёрную ночь, слегка отрезвляющую после резких ароматов дневного мира, но и дурманящую своими тонкими таинственными запахами, где в непостижимой палитре, можно различить оттенки тополиной листвы, остывшей земли, гнутой травы, похолодевшей реки, и ещё чего-то знакомого с детства, похожего на запах костра и фиалок. В чёрную ночь, слегка веселящую волей, павшей к ногам, но и волнующую такой лёгкой доступностью этой самой воли! И впитав сразу все эти чувства, и приняв правильное решение, начинаю бежать к проспекту Кирова…
Общежития «физиков», «автоматчиков», «химиков», «энергетиков»… притихли, притухли, но всё рано, не спят: они усыпаны жёлтыми огоньками, а в огоньках празднующие свой нескончаемый праздник студенты. Там музыка, танцы, смех, стаканы в руках и просто руки, поднятые вверх, и зависшие в жёлтом пространстве с растопыренными пальцами. Обычно, это руки студенток. Они любят так делать, когда их обнимают за талию и целуют живот, грудь, шею, щёки, губы, волосы… студенты, пусть даже не из их группы, или даже не из их вуза, как-то умудрившиеся «сохраниться» в чужом общежитии на ночь. А если в квадратных огоньках не видно и не слышно праздника, значит, там студенты готовятся к коллоквиуму, к примеру, по аналитической химии или зачёту по социологии, или чертят проект по примеху, или даже сопромату! А ещё, там, может быть, проснулась лялька и курносая мама, недавно задремав с учебником на груди, склонилась над ней, и поёт детским голоском студенческую колыбельную:

Спи моя хорошая, скорее засыпай,
Пусть тебе приснится воробей и попугай,
Только вот, твой папа ночь не будет спать:
Папе завтра сессию сдавать.

Всё ты это будешь знать,
А пока что надо спать.
Спи, а то вот встану,
Позову декана.

Скоро ты узнаешь, что такое электрон
И каким зарядом обладает позитрон,
Как чертить эпюры, как проект считать,
И как ускоритель рассчитать.

Всё ты это будешь знать,
А пока что надо спать.
Спи, а то вот встану,
Позову декана.

Спи моя хорошая. Вот, вырастишь большой
На физ-тех поступишь, так же, как и папа твой.
Так же, как и папа, ночь не будешь спать,
Если завтра сессию сдавать.

Всё ты это будешь знать,
А пока что надо спать.
Спи, а то вот встану,
Позову декана…

Она, конечно, спит уже… эта лялька…
Улица пуста. Но бывает, встречаются на пути разбитные, хором поющие под гитару, к примеру, «Иду по Томску, гордо лысиной сверкая!..» или «Ваше благородие, госпожа Стипуха!..», а чаще – «Физико-техническую» – компании студентов, которые никак не могут разлучиться после победоносных «битв», и не только на «гранитных полях» науки! И вот, «бойцы» со всем своим жаром вечной (а ведь, это действительно так!) любви друг к другу, встречают меня, как-то слишком грозно распевая:

Все наши группы начинаются с нуля,
Как новый день, как светлый день с восхода солнца!
Округа знает – если физик загулял,
То значит, спать округе не придётся!

Я приветствую рукой, и толпа сразу смягчается, продолжая уже ласковыми голосами «боевых» подруг:

Округа знает: песню не убьёшь,
Не заметёшь её метелью лютой!
А нам плевать на ветер и на дождь
В любое время года или суток!..

Уже издали доносится особенно вдохновенно:

…И если есть на Свете пуп земли,
То он находится у нас в подвале!..

Пробегаю в потёмках улицу Усова, Электроламповый завод и выбегаю в свет – на проспект Кирова! Поворачиваю влево. Дальше по проспекту под горку – легко, словно меня подхватывает река и на её серебристых «волнах» в три минуты оказываюсь у места «впадения» проспекта Кирова в золотую реку – главную улицу города – проспект Ленина! Справа – спящие общежития «геологов», слева – корпус геологического факультета, высвечивающийся из глубины чёрного сквера космическим кораблём. Я «ныряю» в золотую «реку», меня ослепляет и уносит вправо, даже не чувствую ног, отчего немножко пугаюсь. Оглядываюсь – лунный Киров с высокого «берега» машет рукой, а я только успеваю подумать: «Прощай, Сергей Миронович…» – и золотые волны «выбрасывают» меня, как лягушонка на центр!
И вот, меня несёт вперёд, туда, куда рвутся свободные, сбросившие тугие и душные дневные оковы, золотые «воды»! Они уносятся прямо к звёздам, в космическую сказку, открывающуюся ночью! А я тоже хочу в сказку, ведь мне ничего не мешает – дорога пуста! И поспел я вовремя! Тогда делаю шире шаг и поднимаю на звёзды голову, развожу руки, и начинаю зависать в воздухе, и с каждым шагом всё дольше и дольше, и вдруг отрываюсь – взлетаю! Невероятно! Бесподобно! Страшно! Восхитительно страшно! А подо мной золотая «река», слева уносится прочь Университетская роща, с высвеченными рыжими гривами и мордами то ли чучел, то ли невиданных птиц или зверюг, то ли ещё каких её экзотичных ночных тварей. А мне кричит шкодливый и «потрясённый» Ленин, ещё круче изогнувшись назад: «Куда?» – «Туда!».
«Пролетаю», наполненный белым светом, воздушный главный корпус института систем управления и радиоэлектроники. Он только покачивается в воздухе, но взлететь не может. «Река» резко суживается в тонкую расплавленную струю. Тусклые цепочки прижавшихся друг к дружке и дремлющих купеческих домиков то и дело разрываются пугающими и, словно напряжёнными чёрными прогалызинами, сквериками, да улочками. Успокаивает нарядно сверкающий кинотеатр, словно расписной шут посреди хмурой каменной братии. А вот и пышущее жаром щекастое «лицо» главного купеческого дома – магазина «1000 мелочей». А вот и внизу зашуршала чёрная змейка Ушайки. А может, это и не она совсем, а настоящая змея! Проношусь и рядом уже огнедышащий Концертный зал…
– Товарищ бегун, покиньте проезжую часть!
Я «падаю» необычно твёрдо – это инспектор ГАИ «спустил» меня на асфальт в мегафон! «Ах, ну зачем же так резко?» – смотрю на него, а он добавляет:
– Будьте осторожны! – И после паузы, растягивая «а»: – Товарищ бегун!
«Да, я-то осторожен, а вот вы…» – но вслух кричу:
– Спасибо, буду!
А он мне честь отдаёт, зачем-то, да ещё так улыбается, как ребёнок – наивно и лучезарно! Или мне так кажется оттого, что он весь какой-то лучезарный? Нет, не кажется – улыбается! Тоже улыбаюсь…
Сворачиваю к правому краю проспекта. Снова тихо. Поворачиваю к набережной у драмтеатра, словно холодной скалы, высвеченной не фонарями, а кострами дикарей! Чувствуя опасность, оборачиваюсь – инспектор идёт к машине, он спокоен. «Значит, всё в порядке! – облегчённо понимаю. – А, всё-таки, хороший человек, внимательный… единственный сейчас рядом человек… рядом со мной… на земле… на целой земле… единственный…»
На прохладной набережной поворачиваю обратно. Слева – длинное колонное здание Пушкинской библиотеки, словно бежевая полоска бисквитного пирожного, справа – Томь в лунном свете. «Хоть и не Куинджи – не знаю секрета лунных красок – но надо запомнить, может, узнаю…» Над головой звёзды и большой, белый лунный блин. Вдруг доносятся звуки. Откуда они? Оттуда! Это космические звуки! Это из космической сказки! А звуки осыпают меня маленькими звёздочками и, осыпав целиком, превращаются в знакомую мелодию. Что это за мелодия? Да, да, это Жан Мишель Жар – его «Oxygen»! И снова делаю шире шаг, поднимаю на звёзды глаза, развожу руки и… взлетаю к звёздам! И лечу под музыку космической сказки среди звёзд! А подо мной лунная река, спящий город и чёрная таёжная бездна…
А когда поднимаюсь на девятый этаж общежития весь «приземлённый», чуть дрожащий, прозрачный и ещё светящийся космическими звёздочками, думаю: «То ли ещё будет на моём сказочном путешествии по космическим просторам Сибирского края!..»

Санкт-Петербург, 12.07.2014








Рассказ четвёртый

По Вятским ухабам…




Начало двухтысячных. Кировская область. Весёлый городок. Нет, не от того, что в нём мне весело жилось или его жители безудержно веселились. Просто его разноликие, но сплошь рыжеватые, тёплые, какие-то «живенькие» дома и домики, его узорчато потрескавшиеся, но с гладкими голубыми лужицами дорожки и тротуары, его скамеечки и цветочки, клумбы и горшочки, фонтаны, деревца, его дворец культуры, словно громадная и переспелая ягода брусники с массивными белыми колоннами на площади, и сама площадь с баскетбольным кольцом посередине (подобное я видел впервые!), и длинная трибуна с памятником худенькому, но головастому, хотя и лысому, но с интеллигентной бородкой вождю – всё располагалось (и располагается, конечно) на круглых горках и покатых пригорках (скоро вы поймёте, уважаемый читатель, как эти горки и пригорки правильно называются). Потому и казалось мне, что городок, хоть и неорганизованно, но очень весело, как-то кудряво прыгал с утра до вечера, зимой и летом, в стужу и жару передо мной. В общем, весёлый был городок, ничего не скажешь! – кудрявый!
А в этом весёлом или кудрявом городке была улица Спортивная (да, она и сейчас, наверняка, есть). А на улице Спортивной было общежитие химического комбината (вернее, их было два – семейное и не семейное; я говорю только о последнем) – пятиэтажное, светлое, такое опрятное, крепко сбитое, короче, такое ладное здание. Оно стояло обособленно на возвышении, и было крайним не только на улице, но и вообще в городке. Со стороны его заднего фасада располагались стадион с дощатыми лучезарными, хоть и облупленными трибунами и хоккейная коробка с воздушными, растекающимися в приторный жёлтый сироп с наступлением темноты фонарными леденцами. По вечерам над стадионами «заводились» популярные тогда песенки, особенно часто из репертуара Михаила Круга или мюзикла «Собор Парижской Богоматери». Тогда бегуны, хоккеисты, фигуристы, болельщики и просто зеваки, «куряки» да «гуляки» невольно, но с удовольствием становились ещё и замечательными слушателями, подыгрывая на своих душевных струнках, подсвистывая на трибунах или похрипывая на беговой дорожке, подпевая вслух или про себя, подтягивая сигаретками или подкручивая на льду, проглатывая в такт из горлышек, особенно летними вечерами, или звонко постукивая клюшками, особенно в «бодрящие» морозцы. А потому было и весело, и дружно, и тепло, и даже горячо, и даже вполне романтично!
За стадионом степенно и молчаливо возвышался сосновый бор, с застывшим у самого неба темно-зеленым, бугристо-панцирным морем и широкой, чистой, какой-то спокойно-философской душой у земли. Каждый, кто оказывался в нём, с радостью погружался в его тенистую, ароматную и тихую философию, без устали разгуливая по шершавым дорожкам и гладким тропинкам, усыпанным твёрдыми шишечками и побуревшими иголочками, абсолютно успокаиваясь, и умолкая, становясь просто созерцателем или просто философом. Да, просто философом, как и в любом другом, наверное, сосновом бору.
А может быть, становясь сказочником, когда, к примеру, совсем рядом, прямо на расстоянии вытянутой руки так мягко и беззвучно, словно невесомо, вдруг заколышется один из его тяжёлых, лохматых локонов. Ты это неожиданно замечаешь краем глаза и резко поворачиваешь голову. А там возьмёт, да и мелькнёт на ровно вылепленном из свежей глины, потому сочном и блестящем стволе, чьё-то тонкое, бело-чёрное крылышко или всего лишь пёрышко, или чей-то красненький хохолок, или рыженький хвостик. Ты задираешь голову, вглядываешься в пушистые волны, в надежде увидеть, ну хоть мельком жар-птицу или хотя бы белочку с орешками, или хотя бы Бабу-Ягу с метлой и в ступе, а тебе оттуда вдруг под ноги что-то шлёпнется, то ли шишка, то ли зверёк какой маленький да удаленький, а может, если это поздним вечером, самая настоящая погасшая звёздочка. А может, это старушка так веселится, ну, та самая, которая с метлой и в ступе: сидит себе, спрятавшись за широкий ствол, и пуляет в тебя шишками! Ага, весёлая, я и говорю! Хорошо, хоть шишками… веселится…
А может быть, становясь поэтом, когда, к примеру, через, казалось бы, непроницаемые хвойные панцири вдруг возьмут, да и пересекут твой неторопливый вечерний путь лучи заходящего солнца. И ты что-то увидишь впереди такое, чего никогда не видел, что-то такое, отчего ты перестаёшь идти. И ты встаёшь, стоишь, замираешь. Только тебе будет казаться, что ты стоишь. На самом деле, ты перестанешь ощущать под ногами твердь. А что же тогда? Да, ничего! Ничего! А, вот так! Значит… Да! И только звенящие детскими голосами спортивные корты, расположенные в чаще, да пробегающие мимо спортсмены тебе напомнят о мире с совершенно иной философией или сказкой, или… и «вернут» тебе под ноги… Да, да, да! Но это тоже не плохо!
Сосновый бор выходил на большое спортивное поле, которое упиралось в торец общежития – последнюю в этой стороне городскую стену. Летом на нём играли в футбол, а зимой по всему полю ровнёхонько заливался лёд, и тогда очень часто синими морозными вечерами я с удовольствием становился свидетелем жарких спортивных страстей, происходивших на нём – состязаний по конькобежному спорту или хоккею с мячом. Наконец, за полем начинался густой и труднопроходимый лес, скорее всего, достаточно населённый всякими лесными птицами и мелкими зверюшками, поскольку, их разговоры да пересуды, праздники да выяснения отношений, как иногда казалось, я частенько слышал чёрными ночами и красными утрами через своё открытое окно на пятом этаже, выходившее прямо на него. Лес был посечён двумя пешеходными дорожками и автомобильной трассой, связывающей городок с комбинатом. Он своим левым крылом спускался до самого комбината, а правым – до красно-кирпичной церкви с золотыми куполами и реки Вятка, которая в ста метрах вверх по течению принимала в свои плотные и юркие объятия пушистые, слишком уж доверчивые, как мне казалось, воды небольшой речки с названием Чепца. Эта речка с беззаботной и непонятной радостью вливалась в свою более серьёзную и опытную сестру, наивно веря, конечно, в своё лучшее будущее, только именно в этот момент и в этом самом месте она находила свой земной конец. Да, вот так. Всему есть свой конец. Её конец вы поняли теперь где – прямо у весёлого или кудрявого Вятского городка, может, в немалой степени, потому так и зовущегося – Кирово-Чепецк. А довольная Вятка, ещё более разомлев, и забурев, текла и течёт, и будет ещё долго течь уже до своего конца дальше, к областному центру, когда-то своему тёске, а тогда и ныне – «мордатому» и коренастому, неблестящему, но дюже хозяйственному, неромантичному и неизящному, конечно, зато с крепкой хваткой и практичным умом, хитроватым и хмурым, на первый взгляд, но, всё-таки, добрым, я знаю, взглядом – городу Кирову…
Вот в таком месте, на пятом этаже, как я уже сказал, того самого общежития я и поживал год с небольшим. Работал я на комбинате, а в свободное время много чем занимался, в том числе и бегал, естественно. А вы уж и засомневались? Подумали, наверное: «Ну, где ему тут бегать? Что, на стадионе что ли или в парке? Что, неужели так и подумали?» Нет, вы подумали совсем наоборот, я знаю. И были, как всегда, совершенно правы!
Вообще, я пожил тогда, если сравнивать, что у меня было до этого и что у меня есть вот сейчас, когда я пишу эти строчки, в наилучших условиях для занятия спортом. Я не знаю, как должны выглядеть идеальные условия, но то, что было там – лучшего просто и представить не могу. Как будто сама судьба так полюбила мои бега, что преподнесла мне такой подарок! Согласитесь, грех было его не принять! Иногда мне казалось, что я жил на какой-то спортивной базе или на спортивных сборах, или в спортивном лагере. С утра до вечера округа «болела» спортом: во дворцах спорта, расположенных тут же у соснового бора, кидали друг друга борцы, с грохотом опускались штанги, шлёпались о борцовские перчатки щёки, крутились гимнасты, забрасывались в кольца баскетбольные мячи, а на стадионах забивались голы в футбольные и хоккейные ворота, летали прыгуны, «стреляли» спринтеры, «пулялись» ядра, кидались копья, бросались гранаты, да и сами спортсмены «бросались» в песочницы, а лыжники, боже мой, как настоящие лоси «носились» по сосновому бору! – и всё это можно было запросто наблюдать, бесплатно получать заряд хорошего настроения и здорового духа!
Особенно мне нравилось посещать соревнования по классической борьбе. Встанешь где-нибудь на балконе, прямо над борцовским ковром и наслаждаешься настоящей, бескомпромиссной борьбой атлетов, их силой, выносливостью, бойцовским духом, мужеством. Да, сильна Кирово-Чепецкая борцовская школа! Помню, были какие-то соревнования, борцов было так много, что бедным судьям было некогда покушать. Так они одновременно и ели, и судили прямо на ковре! К примеру, кусая хлеб с салом, показывали «туше», а потом, тщательно работая ртом, поднимали руку победителю. Подобное, я видел впервые! И хоккейная школа сильна! А, как же! Возьмите, к примеру, Кировскую команду «Родина» по хоккею с мячом или знаменитых воспитанников Кирово-Чепецкого хоккея Александра Мальцева и Владимира Мышкина (вратарь номер два в советской сборной, что ни чуть ни умоляет его вратарское величие, ведь первым был сам Третьяк!). А конькобежный спорт, а лыжный, а скалолазный? Не знаю, как сейчас, но в то время, город Киров считался центром скалолазного спорта в России.
А ещё в Кирово-Чепецке, уж не знаю, к месту скажу или нет, думаю, что к месту, так вот, именно в этом весёлом или кудрявом городке отбывал несправедливое и горькое для всего советского футбола тюремное заключение великий Эдуард Стрельцов, который даже в тюрьме оставался верен футболу, организовав футбольные команды из заключённых, даря, тем самым, своим собратьям по несчастью и «служивым», и себе, конечно, футбольные праздники…
Иногда на стадионе тренера меня путали со своими воспитанниками и строго покрикивали мне:
– Ну, что ты как колбаса ливерная бежишь! Порезче, порезче! Напирай, напирай!..
Некоторые даже показывали руками и щеками, как надо бежать.
– Что ты ноги волочешь, как умирающий лебедь? Просто смотреть невыносимо, заплакать можно!
Потом где-то на пятом или шестом кругу, когда их «оленята» уже заканчивали беговую разминку, до них, видимо, доходило, что я простой любитель, «лирик» от спорта, в общем, действительно, «лебедь» или «лебедёнок», или «лебедёночек», или «лебедушка-лебеда, что в огороде до черта!», который просто вышел подвигать конечностями и скоро «зайдёт» обратно. Вот тогда они смягчались, показывая это звуком:
– А-а…
Летом уже с утра на трибунах загорали девушки. Я раздевался по пояс и бегал перед ними. В ответ они красиво блестели в купальниках и неотрывно наблюдали за мной. Большинству я очень нравился, поскольку, в основном все возвращались на стадион в последующие погожие деньки, подгадывая к моим пробежкам, и совершенно не боясь, что мне особенно льстило, испепеляющей жары. Ну, конечно, они разыгрывали передо мной загорающих обольстительных дам, со своими загадочными изюминками, которые они, понятно, так просто не раскроют перед кем попало. Играли в таких нежащихся на солнышке, таких слабых и беззащитных «Мэрилин Монро», но при этом, давая чётко понять, что муж на смене и они совершенно, и просто ужасно невыносимо одиноки! Ну, я, естественно… бегал…
В бору я погружался в тишину и аромат. Только дятел объёмно на весь лес трещал по небесному барабану. Особенно здорово это у него получалось зимой. Я поднимал в его сторону открытый рот…
– Дорогу! – получал я тут же в зад.
Ага… И видел уже перед собой сильные «лосиные» ноги лыжника, жадно и напористо загребающего под себя эту самую бугристую, а точнее, ухабистую дорогу.
Зато совершенно один я бегал в лесу за спортивным полем, в том самом, густом и труднопроходимом. Ну, бегал-то я по двум дорожкам, о которых говорил. Хотя, наверное, нельзя сказать, что бегал «совершенно один», поскольку, птичек да зверюшек было там достаточно. И очень часто дорожку мне перебегала белочка, к примеру, или мышка-крутышка, какая-нибудь, или даже зайчик-жоп… -ушастик. А о том, что летали рядом всякие бабочки да стрекозы, кузнечики да птички, с божьими коровками, я уж и не говорю. Нет, им нравилось, что я бегу. Для них, хоть и было это не в диковинку, но, наверное, посмотреть на меня им было всё-таки интересно или забавно, уж я не знаю, скорее всего, забавно. Ну, представьте: бежит то ли дирижёр-любитель птичьего оркестра, то ли ближайший родственник Маугли, то ли дитя Снежного человека, но с очень умным лицом, почти как у шахматиста и моргает глазками, тужится, и пыхтит паровозиком. Но ведь, они не знали, что я был начальником лаборатории радиационного контроля, барабанщиком эстрадного оркестра на вечерах кому за сорок в «брусничном» ДК по субботам, а в свободное время – поэтом. Ну, последним – это не официально, секретно, для себя, конфиденциально, по правде сказать, это я сам так иногда подозревал о себе, но не решался в этом признаваться. А ведь забавно же? Забавно же было посмотреть на меня, ведь правда? Ведь, не часто увидишь бегущего начальника, да ещё чего! – лаборатории радиационного контроля! – да ещё к тому же барабанщика на вечерах кому за пятьдесят… или там… ну, не важно, да ещё ко всему этому, «секретного» поэта! Конечно, забавно. Это даже мне понятно, хотя я и «заинтересованное» лицо.
Когда добегал до заводских корпусов и сооружений, я вспоминал свою тёплую лабораторию, своих прекрасных, внимательных ко мне и очень красивых подчинённых женщин, и не менее прекрасных, и не менее внимательных, а ещё удивительно интеллигентных подчинённых мужчин, и не менее прекрасного, но, всё-таки, по-своему, конечно, прекрасного, и не менее внимательного ко мне, но, всё-таки, по-своему, конечно, внимательного ко мне, а ещё поразительно скромного, светлого и просто большого умницу – своего начальника, с рыжими усами, впалыми щеками и редкими, но точными речами, даже в пятницу, даже в заводской сауне после рабочего дня! И, гораздо повеселев от этого, почувствовав прилив свежих сил, я разворачивался и бежал обратно.
По берегу Вятки бегал очень редко. Я любил там неторопливо гулять потому, что там надо было проживать драгоценное время спокойно и внимательно. Там надо было забыться и внимать: бесконечные воды, их тягучие песни и рассказы, высокие крутые берега со стороны городка и ухабистые лесные дали за рекой, золотые купола с тонкими крестами, разрывающие молниями чёрные туши над головой, или горящие тонкими несгораемыми лучинами в высоких снежных просторах, или блистающие в сочной прозрачной синеве, а ещё колокола, кирпичные своды, волны, рыбачьи лодки, пески, камни, цветы, росы, травы, травы, травы, которые, может быть, «…не успели от росы серебряной согнуться. И такие милые напевы отчего-то прямо в сердце льются…»
Но был хит. А именно…
Деревня. Ух... ты… мммм… да-а-а… Где-то далеко-далеко, за дремучими лесами, камышовыми прудами и многими, многими большими, раздутыми, разбухшими, размашистыми, сонными и ленивыми, какими-то расплывшимися, как на дрожжах, вятскими ухабами, которые под своими сосёнками или в своих кустиках растили «королевские» рыжики, щедро угощали скотину, да и не только скотину, но и грибников (понятно, уже почему), и ягодников, и травников своими растительными деликатесами, я уж не говорю о диких зверях, к примеру, о волках или медведях. Которые любили украшаться деревенскими стадами, пастушками, а ещё душистыми покосами, травяными косами, сплетёнными с ромашками и васильками, а ещё маленькими, какими-то шутливыми, лохматыми, но невероятно гармоничными с молодыми, длинноволосыми деревенскими красавицами в коротеньких и беленьких платьицах, стожками. Вот так, далеко-далеко, вот за такими ухабами стояла она, эта старая, бедная деревня, с величественной, разрушенной, обезглавленной, но с сохранившимися кое-где древними фресками и росписями на стенах церковью.
Старая, бедная, полузаброшенная деревня. Дорог-то не было к ней нормальных. Хорошо, если сухо – доедешь. А если сыро – завязнешь, где-нибудь посреди одного из дремучих лесов, на одном из вечно сонных и довольных, вечно сытых и нарядных ухабах. Даже на тракторе удавалось не завязнуть с большим трудом! И только в том случае, если тракторист «в форме»! Ну вы поняли, о чём я. Правильно – если тракторист опохмелился. А когда мне сказали, что в лесах водится много волков, а особенно медведей (которые даже иногда в деревню заглядывали, по утверждению местных старожил), было совсем не смешно задерживаться посреди какого-нибудь лесочка, хоть и сказочно красивого, первобытно величественного, с невероятно интересной, конечно, своей ёлочной тайной и сказочными удалыми героями. Но, всё-таки, совсем не смешно, поверьте мне. И всё же, всё же, всё же…
Я вставал пораньше росистым утром и убегал за деревню. Но недалеко, я ведь не забывал о волках и медведях. К слову сказать, как-то мне одна заслуженная лыжница – ветеран спорта – ох и весёлая старушка (постоянная посетительница вечеров «кому за шестьдесят»… ой, ну не суть!) – рассказала: «Бежала один раз на соревнованиях по лесу и сбилась с трассы. Стала искать и… «нашла» медведя! Хорошо, что он меня в тот момент ещё не успел «найти». Я сразу спряталась от него за сосёнку. А он покружил рядом, явно что-то подозревая, но, так и не поняв что, «покатенил» домой или по делам каким-то своим, уж я не знаю. А я ещё постояла немножко за сосёнкой, хоть и замёрзла, ну, мало ли, вдруг он забыл чего и вернётся, а потом побежала дальше… искать трассу…»
Но, я ведь не весёлая старушка, тем более, не заслуженная лыжница! Потому и убегал недалеко. Я бежал по шоколадной дороге, с ухаба на ухаб, с ухаба на ухаб, а кругом холодные еловые леса, полевые цветы и травы по грудь, сверкающие в утренних лучистых туманах… и тишина. И тишина… И тогда, где-то внутри меня, вдруг начинал напевать чей-то тоненький голосок мелодию… мелодию тихого, летнего, туманного, росистого утра в заповедной российской глухомани… Да, жаль, что подобное было очень мало. Но было! Было! Было…
А на обратном пути я уже видел на ухабистых полях бородатых косцов и вдыхал терпкий аромат свежескошенных трав. А иногда видел рядом со стожками юных девиц с буйными солнечными волосами, в коротеньких белых (или не белых, но так красивее) платьицах. И даже встречались, но не часто, но, всё-таки, встречались с ними взглядами. Да…

…А глаза – писать картины,
Там бездонные моря,
Солнца лучики – ресницы,
А морщинки – берега…

Да, в стихотворении «Произведенья» я написал и про них тоже…
А деревня меня встречала дымком, собаками, петухами, любопытными старушками в стареньких платочках и единственным на всю деревню трактором, в котором «тарахтел» с утра пораньше такой же единственный на всю деревню удивительно бритый и невероятно трезвый фермер!
– Привет нашим доблестным спортсменам! – кричал он мне из трактора, во всю улыбаясь своим здоровым белозубым лицом.
– Привет нашим не менее доблестным фермерам! – не менее приветливо отвечал я ему.
– Вот бы твою силушку… – вдохновенно кричал он мне, – да на поля!
– Вот бы вас с трактором… – не менее вдохновенно отвечал я ему, – да в города!
На том и расходились, как в море корабли, – он в своё «море», а я в своё, где уже меня ждали толстые блины только-только из печи в компании с зелёным лучком, растопленным сливочным маслицем, жареным хрустящим свиным сальцем, а ещё с солёными рыжиками, варёной картошечкой, сегодняшними яичками, творожком, медком, а ещё с крепким чайком, парным молочком, а ещё со стаканчиком горячительного напитка домашнего разлива. А иногда меня ждали даже таджикские манты, во как! Да, это было, было, было…
И, с нетерпением подбегая к той маленькой скрипучей калитке, я с удовольствием думал: «То ли ещё будет в моих любимых бегах по заповедным и сказочно нарядным, всегда весёлым и кудрявым Вятским ухабам!»

Санкт-Петербург, 25.10.2014








Рассказ пятый

В Сосновом Бору…




Работая вначале двухтысячных непродолжительное время на Ленинградской атомной электростанции, я жил в городке с чудным, янтарно-величавым и пушисто-поднебесным названием – Сосновый Бор.
Тогда была осень, и город завладел мною с первого дня своими проникновенно курлычущими о чём-то белыми длиннокрылыми птицами – чайками. Они тревожно кружили в сыром остывающем воздухе над почерневшими от дождя улицами, дворами, площадями и, как будто, звали меня с собой в предстоящий им совсем скоро дальний-дальний путь. Я останавливался и растерянно глядел на них, а в глазах тяжело качалось тёмной каменной плитой северное море. Это и был их путь – безбрежное суровое море. И прощались они так жалобно и слёзно, быть может, навсегда. И метались они, кто отчаянно, кто потерянно на фоне хмурого родного неба белыми тоненькими ленточками, быть может, в последний раз…
А я, всё-таки, вживался в город. И город завладевал мною всё больше и больше, уже своими одинокими белыми пляжами вдоль мутного мраморного залива, переливающегося днём, часто тусклым днём, мутно-синими или медно-зелёными оттенками. А ещё своими то плавно вальсирующими, то пышно искрящимися молчаливыми листопадами вдоль широких тротуаров. И, конечно, своими неторопливыми жителями, безмятежно задумчивыми, наверное, о новых обувках ребёнку, продуктах на ужин, талончике в поликлинику, а, может, о закончившимся, наконец, сериале или прочитанной книге, или о предстоящей поездке всей семьёй на выходных в Санкт-Петербург, к примеру, в какой-нибудь музей, не важно какой, главное, чтобы детям было интересно. А ещё своей приглушённой, сглаженной атмосферой на фоне фанфарного и парадного Питера, пропитанной исключительно свежими запахами балтийской воды и, конечно, соснового бора. И, оказавшись в этом покое, я очень скоро оказался наедине с собой, наедине с камнем, нагретым человеческим теплом и светящимся по вечерам и ранними утрами семейными огонёчками, наедине с морем и сосновым бором…
Я не был один только на работе. Там был мужской коллектив: и люди солидного возраста, и молодые, и люди молчаливые, и говорливые. Больше было молчаливых – интеллектуальных, что казалось естественным для данного места, где даже слесаря по ремонту реакторно-турбинного оборудования были с высшим образованием, к которым и я (к слесарям), так удивительно (удивительно было то, что вообще попал на станцию) и незатейливо (а незатейливо то, что запросто согласился работать слесарем четвёртого разряда) присоединился. И вот, каждую смену мы бригадой уходили на ремонты реакторно-турбинного оборудования третьего энергоблока.
Молча, поскорей работали, выполняя задание мастера, к примеру, вскрывали какую-нибудь выведенную в ремонт технологическую ёмкость – сболчивали крышку и снимали её. Всё. На это требовалось, скажем, тридцать или сорок минут. И работа для нас заканчивалась. Не потому, что делать больше было нечего, а потому, что свою дневную норму радиоактивного облучения мы уже получили. Потому, сделав дело, молча, поскорей, покидали место работы и молча, друг за другом возвращались в комнату слесарей. И… читали, играли в домино, разгадывали кроссворды, спали, беседовали, если ещё о чём-то хотелось или если находились новые темы. Ну, с моим-то приходом, конечно, темы находились! Я был человеком «свеженьким» для коллег и очень интересным, потому что приехал откуда-то с Сибири…
– Что там, холодно? – это первое, что меня спрашивали коллеги.
– Летом жара – до сорока, а зимой мороз – до сорока, – отвечал я.
– Как люди живут… – сокрушались они.
– Да, нормально живут, просто надо одеваться тепло. Сибиряк не тот, – добавил я как-то, – кто не мёрзнет, а тот, кто умеет одеваться тепло…
– Тот, кто умеет пить хорошо! – подначил меня молодой коллега с улыбкой на круглом красном лице и многие улыбнулись его шутке.
– Да пьют не больше вашего, – ответил я на шутку.
– Да? – серьёзно спросил упитанный коллега с белым гладким лицом, явно не пьющий и с большим желанием узнать о Сибири поподробнее.
Он сидел напротив и внимательно смотрел на меня, сложив руки на столе.
– Да, везде пьют, – махнул рукой самый пожилой коллега и стал гасить бычок в пепельницу. – Раньше я часто летал в Иркутск к брату – то же самое…
– Тайга-то, как там? – спросил интересующийся коллега напротив меня.
– Да, нормально… что ей будет! Такая огромная, – стал я описывать, видя, что он ждёт от меня «рассказов», ведь он так соскучился об «интересных рассказах» о незнакомых землях, людях, мире животных… нет, по телевизору это одно, а вот, в «живую» услышать… (это как я его понимал, вглядываясь в его глаза).
Потому и продолжал «описывать» в первую очередь для него:
– Неизведанная ещё, только звериные тропы и помёт…
– Ты охотник? – спросил меня вдруг самый молчаливый и неторопливый коллега, оторвавшись от кроссворда.
– Нет. У меня знакомые охотники…
Коллега «ушёл» в кроссворд.
– Там клюквы много? – продолжал расспрашивать интересующийся коллега.
– Да, конечно! Осенью прямо целые грузовые машины привозят на рынок в Томске. Один раз видел, как привезли её не в бочках, а навалом в кузове…
– Клюкву или бруснику? – переспросил тот же – самый молчаливый.
– Бруснику. Да, врать не буду – бруснику. Ну, и клюквы тоже много…
– Да, понятно… – склонился вновь над кроссвордом самый неторопливый.
– А ещё очень много кедровых орехов собирают осенью – машинами. У меня знакомый, так он на целый отпуск уходил в тайгу и собирал орехи. Потом сдавал их. Два сезона – купил машину.
Молчаливый и неторопливый не очень приветливо глянул на меня.
– Ну, не два, – подумав, стал поправляться я, – может, три или… Ну, факт тот, что люди на шишках там машины делают. – А сам думаю: «Вроде, что-то не то говорю…» – и вслух: – Да, шишек там много. Их бабушки на улицах, как семечки продают стаканами. Вот, здесь у вас семечки продают стаканами, а там кедровые орешки: хочешь – сырые тебе, хочешь – калёные. Идёшь так, по улице, гуляешь, смотришь – бабуля орешки продаёт. Остановишься, пять рублей дашь ей – она тебе стакан калёных орешков в карман насыплет – дальше идёшь, орешки щёлкаешь…
… а ещё с какой-то Вятки приехал…
– С Кировской области, – уточнял я. – Это как перевалочный пункт был…
– Это где катапульты делали в советское время? – сразу спросил меня тот самый – самый-самый.
– Да, в Кирове. Как мне сказали, единственный завод на всю страну…
– А сейчас-то делает?
– Не знаю. – А коллега склонился над кроссвордом. – Может быть…
Коллега был весь в кроссворде…
– Слушай, – спросил он меня как-то, – вот ты говоришь, что там так хорошо живётся, так зачем же ты тогда сюда приехал?
Я улыбнулся и задумался.
– Та земля, – ответил я ему не сразу, – всё равно осталась со мной. Она всегда будет со мной. Она каждый день со мной. Покинув её, я не потерял её. И люди её со мной, и друзья со мной. А приехал потому, что интересно…
Да, описывать наши «производственные» беседы можно долго. Времени было достаточно у меня, чтобы рассказать о Сибири, Вятке, Казахстане, Южном Урале, национальном парке Таганай, Заилийском Алатау, Медео, озере Щучье – жемчужине Казахстана, городах, Томском политехническом университете – своей Альма-Матер, Сибирском химкомбинате, Вятских рыжиках… Но тема-то рассказа не о беседах, а о другом…
И вот, в выходные я выбегал на стадион. Над беговой дорожкой величественно высились сосны, замедляя своим вечным покоем и мой бег, и мои мысли, и воздух, несущийся на меня, и даже время…
И я бежал, и думал прежде всего о родных людях, которые теперь оказались от меня так далеко. И тогда я видел их незабываемые черты, их глаза и взгляды. И слышал их голоса. И чувствовал их тепло. И вспоминал их слова, обращённые и мне, и не мне. И многое вспоминалось того, что и позабылось уж давно о той прошлой, такой солнечной жизни, где рядом были родные, было много друзей, была любовь…
Думал о том, чего же ещё мне ожидать в жизни на новом, незнакомом и неродном месте. О том, как переменчива и непредсказуема жизнь: недавно ещё я жил в Сибири, а совсем недавно – на Вятке, а теперь вот здесь. И работаю на Ленинградской атомной электростанции – флагмане атомной энергетики постсоветского пространства, о которой я только читал в учебниках! И что же теперь меня ждёт дальше здесь, в этом маленьком городке атомщиков, где каждый житель, наверное, знает друг друга? Здесь, в этом железобетонном, умопомрачительном атомном лабиринте, где даже путь от санпропускника до комнаты слесарей я никак не могу запомнить, и каждый раз теряюсь в этих бесчисленных узких коридорах, переходах, эстакадах? Где сам атомный бог – реактор – у тебя под ногами. А ты ходишь по нему несколько раз за смену. Так спокойно уже ходишь. Никак в первый раз, конечно, когда каждый шаг делал, как на минном поле – осторожно, постепенно, ровно, вдумчиво. А сейчас уже спокойно, как по тротуару. И ничего. Нормально…
Здесь, где совсем рядом великий город, который можно хоть каждый день посещать, созерцать, дышать его воздухом, ходить по его набережным и мостовым, музеям и концертным залам, мостам и Петропавловской крепости, Александро-Невской Лавре и Эрмитажу, Исаакиевскому собору и Невскому проспекту? Разве мог я когда-то подумать, что вот это всё у меня случится? И что же ещё случится? И что же ещё грандиознее может случиться?
А ещё думал, что надо как-то найти силы в себе, а главное, силы души полюбить эту мрачно моросящую, промозглую, болотистую землю. Неприветливую землю. Хмурую землю, не знающую тебя и не подпускающую, как казалось, пока к «лучшим» своим местам, и не принимающую пока, как казалось, в лучшие свои общества. Землю, в которой я был одиноким, наверное, для местных странным, внимательно всё созерцающим, молчаливым, часто бегущим в моросящей пелене человеком. Но я был наслышан, что она (эта земля) полна людьми культурными, вежливыми, внимательными, порядочными. «И, дай бог, – тогда думал я, – чтоб так действительно и было. И тогда я найду друзей. Да, хорошо бы найти друзей! И хорошо бы побыстрей. И хорошо бы побыстрей создать круг общения, чтобы, наконец, прекратить это своё такое едкое, такое колючее одиночество…»
И только когда размашистые кроны начинали вспыхивать жёлтыми квадратиками, я понимал, что наступил вечер. Тогда сворачивал домой. И бежал сквозь такой же, как и днём, городок, но уже укрытый вечерней мутной плёнкой. Бывало, что пробегал по пустынным каменным сопкам, на которых были только небольшие сосёнки. И вид открывался на залив. Было не столько красиво, сколько печально, но эта печаль была приятной, с каким-то тонким сладковато-тоскливым чувством морской романтики. И только сосёнки на фиолетовых, поросших мхами камнях, под серым и низким небом мне сдержанно улыбались, покачивая веточками. И только чайки кружились над головой, не покидая меня, и курлыча мне о чём-то своём, так доверчиво, так сердечно, так сентиментально, пусть, порой, так слёзно, так с надрывом, так печально, пусть! Пусть… А мне становилось не так одиноко…
Но был хит! А именно…
Бывало, что с каменных сопок я выбегал на пляж. А пляж был белым. Это песок был белым. Мелким-мелким и белым. Он даже под ногами не чувствовался, казалось, что бежишь по вате, правда, по вате-то я никогда не бегал ещё. Потому скажу так: как по воде. Нет! – как по молоку. Да, как по молоку или по сливкам. Да! – по сливкам – это точнее. Действительно, песок иногда казался жирным, словно сливочным. Точно! – казался сливочным мороженым, но не сладким. Хотя, и по сливкам я не бегал… ещё, а тем более, по мороженому… ещё. Но на Урале я бегал по реке. А если представить вместо воды сливки или мороженое, то будут, наверное, ощущения примерно такие же, какие я ощущал во время бега по этим пескам. Представьте: вы бежите по реке, в которой вместо воды сливки или сливочное мороженое. И вы бежите… бежите... бежите, и там, в заливе, у границы тёмного водного мрамора и серой небесной ваты вы замечаете светлое пятнышко корабля…
Вот так я и бежал в сторону атомной станции. Но её ещё не было видно. Она была впереди за поворотом, плавно уходящим в залив. Его тяжёлая мутная мраморная вода вздымалась густыми волнами и, казалось, что если засмотреться на них, то можно было бы, наверное, ими захлебнуться! И я смотрел вперёд. А песок мне «лился» под ноги, то гладенькой струёй, то с «жировыми» комочками, бугорками и даже горками. А сверху всей этой холодной, сочной истории, так часто и так плотно дымилось небо. И тишина. И никого. И только плеск. И только, как всегда, жалобное или встревоженное, или даже плачущее, а может быть, наоборот, восторженное курлыканье крылатых белых птиц, таких тонких, таких чутких, таких сердечных и доверчивых, таких, как часто казалось, одиноких и всегда, почему-то, печальных…
А может, они, эти красивые птицы чего-то когда-то потеряли и ищут теперь. А что? Не того ли самого, что искал я тогда – того, что спасло бы меня от одиночества. Неужели, того же самого? Неужели, вот так они – всю жизнь ищут того, что спасло бы их от одиночества? Вот так – всю жизнь?..
А впереди открывалась станция. Она была светлой, почти белой и казалась такой воздушной, парящей большой сильной птицей у самого неба над заливом. И была такой лёгкой, тихой, безмятежной, такой мирной, такой ровной, такой гладкой, такой самой настоящей, первой моей атомной станцией! Иногда она казалась строгой и вздыбленной, но чаще, какой-то романтичной!
Атомная станция. Вот так, представьте: справа холодный почти чёрный залив, с белыми зубьями на краешках волн, потом тоненькая полоска «сливочного мороженого» и она – воздушная, светлая, стройная, красивая, на фоне безграничного серого, с сиреневыми просветами, неба…
Насмотревшись на неё, я поворачивал домой, только лишь для того, чтобы снова вернуться сюда же и полюбоваться ею – моею птицею! И вспоминая её, я с замиранием сердца думал: «То ли ещё будет в моих бегах в таком чудном, «сливочном», янтарно-величавом и пушисто-поднебесном Сосновом Бору!»

Санкт-Петербург, 27.12.2014








Рассказ шестой

На Оредежских берегах…




С две тысячи четвёртого года и до конца две тысячи восьмого практически постоянно жил в этом посёлке на реке Оредеж, что в шестидесяти километрах к югу от Санкт-Петербурга.
А достопримечательностей в нём немало: и деревянные церкви, и знаменитая община трезвенников братца Иоанна Чурикова, и усадьба олигарха, напоминающая Екатерининский дворец в Царском селе, и дачные дворянские особняки, с дыханием, наверное, той, навсегда утраченной России, тех далёких и горько любимых великому Набокову его родных берегов…
Да, одна из главных его достопримечательностей – природа. Она прохладно меня встретила, сдержанно, словно с недоверием, прислушиваясь и присматриваясь на расстоянии, кажется, с печалью или даже горечью. Словно когда-то разочаровавшись в чём-то или ком-то, она так и осталась с тех пор опечаленной и огорчённой. А в какой-то момент она мне вдруг стала открываться, так просто и скромно, без жеманства и рисования – приняла…
Я не смотрел на неё и не любовался ею. Я неторопливо оглядывал её неброский, притушенный облик, как что-то ещё незнакомое, глубинное и скрытное, может даже полностью недоступное для меня. Она же передо мной открывалась либо в монашеской сумрачности, либо в почти нескончаемой слёзной мелодии, такой обычной для неё, как я уже понимал, но тягостной для меня. И только с наступлением весны она с какой-то своей трепетной любовью радовалась долгожданному мартовскому солнышку, преображаясь за одну только ночь в утончённую северную красавицу! И, оказывается, находились у неё пусть не самые яркие, но самые сочные краски, пусть не самые звонкие, но самые чистые голоса и пусть не самые сладкие, но самые изысканные ароматы!
А летом она обязательно устраивала праздник, хоть недолгий, но с особенно проникновенными голосами птиц и рощ, цветами полей и садов, молчаньями хрустальных рассветов и шелестами тихих закатов. И увлекала за собой. И вела. И отрывала от настоящего. И погружала в тайны своих тёмных прохладных глубин.
Там, среди мачтовых сосен и ершистого лапника, по гниющим зарослям и сырым берегам много раз бродили, наверное, учёный-палеонтолог, писатель Иван Антонович Ефремов, размышляя о древних земных и настоящих инопланетных цивилизациях, и святой преподобный Серафим Вырицкий, особенно в годы безбожия и фашисткой оккупации, моля Господа о спасении России. Там и я оставлял свои следы, дыхание, тепло…
Жил я в этом посёлке всегда возле реки. И работа была тоже рядом с ней: на восстановлении дома, золочении усадьбы-дворца олигарха, воссоздании церкви во имя Святых Апостолов Петра и Павла. И часто день у меня начинался с пробежки по берегам…
Я вставал рано. Зимой в остывшей за ночь избе быстро одевался, вспоминая Антуана Экзюпери, который писал о себе, что живя в боевой командировке, и просыпаясь утром в обледенелом доме, каждый раз долго смотрел на маленькую печурку посреди комнаты, не решаясь сбросить с себя одеяло и покинуть тёплую кровать. Наконец, он срывал одеяло, резко вскакивал, прыгал к печурке и начинал её топить. А покрытые инеем дрова никак не загорались! И руки коченели! Он растирал их, сжимаясь от холода, дул на них, а изо рта шёл пар… Да, утро для него было, как он писал, не менее страшным испытанием, чем боевые вылеты.
В отличие от французского военного лётчика и писателя, я не топил с утра печь, хотя дрова у меня всегда были сухими и вспыхивали, как хворост. Я выбегал из дома и уже через минуту бежал по росистым или снежным берегам. А сделав пробежку, разгорячённый, умывался в реке или купался.
Зимой вокруг меня, среди ровненько вытянутых гладкоствольных сосновых великанов, чернеющих на фоне нависшей серо-фиолетовой небесной губки, и переплетённых еловых лап, словно лохмотьев чёрной ваты, проявлялся горящими окошками и дымком из труб деревенский мир. Он ещё просыпался, а со мной «бежала» круглосуточно «не спящая» тишина. Она не отставала и была особенно плотной в ещё «потушенном» и насквозь промозглом раннем пространстве. Я её отчётливо слышал на фоне хлюпанья или чавканья под ногами, криков невидимых птиц над головой, тяжёлого гула густой воды, бегущей рядом туда же, куда и я – в тёмные глубины или навстречу мне – уже из них. Вода в реке была ледяной и, умываясь, мне казалось, что я совсем не умывался, а резался ею…
Летом, бывало, вокруг меня сладко блестели янтарём сосны, раскрываясь ворсистыми бутонами в синем небе, размашисто кружились ели праздничной наружностью, скрывая свою будничную чёрную глубину, белели полянки росой, словно накрытые паутиной, река позванивала над гулом и сверкала прыгающими колокольчиками, которые на чуть посветлевших волнах казались воздушными. Но чаще всё вокруг так и оставалось каким-то размытым и печальным. Эта печаль вдохновенно «играла» на жилках незаживающей никак ранки одиночества где-то у меня в груди, усиливая её нарыв, особенно осенью, в ещё больше помрачневшем и опустевшем после дачного сезона деревенском мире. И только тишина радовалась её игре…
На восстановлении дома я помогал заслуженному учителю, старику-блокаднику, единственно выжившему в войну, по его одному скупому рассказу, из братьев, сестёр и родителей, похоронившему в «лихие девяностые» единственного сына, а следом и жену. И дом у него сгорел. И помогать ему было некому…
– Вот, восстановим дом, – говорил он мне часто за чаем со счастливым огоньком в глазах, – расцветут в нашем садике яблоньки, запустим в пруд уточек, поставим на стол самовар и будем попивать с тобой чай с пирогами и шоколадными конфетами…
И становилось от этих слов мне не так холодно и сыро посреди его горького пепелища.
Так почти и случилось…
На золочение дворца я частенько бегал. Выбегал из дома, бежал мимо всегда заботливо ухоженного прихожанами и празднично нарядного в небесные тона особняка общины трезвенников, пробегал по мосту реку, добегал до вокзала, перебегал по переходу железнодорожные пути и выбегал на Коммунальный проспект. Дальше – всё прямо по проспекту мимо магазинов, художественной школы, почты, милиции, детских лагерей. Добежав до гидростанции с бурлящим водопадом на каменные россыпи – с одной стороны и широким зеркалом разлива – с другой, поворачивал влево и бежал уже по проспекту Кирова.
Мимо «щеголяли» друг перед другом дачные особняки богачей, красовались аккуратные домики сельчан, утопающие летом в буйном цветении и зарослях. Голосили из соснового бора голосочками отдыхающих радужные корпуса домов отдыха. Навстречу шагали сельчане, поторапливаясь на электричку в город. Ясным утром они с удовольствием жмурились на солнышко, а дождливым – понуро смотрели себе под ноги.
А впереди среди величественных сосен темнела длинным шестигранным сводом, вытянутой чешуйчатой луковкой и разновеликими помещениями, словно прижавшимися друг к другу древними теремами и теремочками, церковь во имя Казанской иконы Божьей Матери, в которой, как раз к тому времени, как я подбегал, начиналась утренняя служба.
Я тихо заходил в храм, сооружённый в древнерусском стиле. И, зайдя, каждый раз с замиранием сердца погружался в атмосферу замоленной многими и многими человеческими сердцами красоты – масленичного иконостаса, переливающегося бронзово-янтарными блёстками, светящихся икон, огоньков лампад и свечей, скрипучих полов. Растворялся в вековом дыхании леса, когда-то стоявшего на этом месте и навечно уложенного в эти стены и своды, ароматах ладана, свежих садовых и лесных цветов…
Часто мне казалось, что переступив порог, я возвращался во времени на сто лет назад. И с жадностью внимал сумрак, тишину, шёпот, жидкие серые лучики, сверху льющиеся через квадратные окошечки на иконостас. Всматривался в застывших старушек и старичков, белолицых дам и щекастую детвору в платьицах и платочках. Впитывал покой и умиротворение, шорохи знамений и поклонов, скрипы шагов и шёпот роптания, звяканье кадила и бас краснощёкого дьякона:
– Господу помо-олимся-а-а!..
…и ласкающее слух пение женских голосочков…
И мне всегда казалось, что вот-вот растворятся её двери и войдёт какой-нибудь блистающий князь, проезжающий в этот момент мимо, или отдыхающий на здешних благословенных берегах от столичной жизни…
А ещё мне очень часто представлялись впереди перед иконостасом венчающиеся декабрист Иван Анненков и Полина Гебль (хоть это и было на самом деле в далёкой Сибири). Я представлял, как они стоят в полутьме среди свечей. Он высокий и сгорбленный, устало смотрит на священника, его руки в кандалах, но твёрдо держат горящую свечу. Она смотрит на него снизу вверх блестящими глазами. Она счастлива – они, наконец, вместе. Они не шелохнутся, только огоньки их свечей дрожат и губы у Полины. И музыка Георгия Свиридова из сюиты к драме Пушкина «Метель»… тоже дрожит…
А выйдя из церкви, подходил к рядом стоящей свежесрубленной часовенке, усыпанной пожелтевшей хвоей и утыканной записочками к Святому Преподобному Серафиму Вырицкому, святые мощи которого и нашли в ней своё вечное упокоение…
Выйдя за церковные ворота, пробегал полузаброшенные детские лагеря в гулких мохнатых борах, выбегал на шоссе, сворачивал вправо и подбегал к мосту через реку, а слева на противоположном берегу возвышался над рекой бело-голубой дворец с золотым куполком…
В бригаде позолотчиков я занимался подготовкой поверхностей к золочению. А золотить было много чего: большие бутоны фонарей на чугунном заборе, бассейн, домашнюю церковь, многочисленные канделябры и лепку в стиле барокко на колоннах, стенах, потолке.
Олигарх прилетал в спортивном костюме на американском «длинноносом» вертолёте. Дворцовая охрана к прилёту оцепляла несколько гектаров его усадьбы и пристально наблюдала за каждым деревом, домом и окошком на противоположном берегу в бинокли. Вертолёт садился на специальную площадку посреди французского садика. Он спрыгивал, быстро шёл, сутулясь, во дворец в окружении чёрных телохранителей, среди которых он казался лилипутом. По дороге улыбался белоснежной улыбкой на загорелом лице с болезненным выражением узорчатым клумбам роз, бронзовому Николаю II, разъярённым каменным львам на широких мраморных ступенях крыльца, раздирающим жалких косуль и оленей.
Во дворце работа кипела: скульпторы ваяли букеты и ангелочков, художники расписывали стены и потолки, строители выкладывали итальянским мрамором лестницы и камины, а мы следом золотили.
Мне очень нравилось наблюдать за молодыми скульпторами – студентами Академии художеств – вот уж где они разворачивались во весь свой необузданный творческий жар! Их руки бойко размешивали белое тесто в корытах, а потом ловко вылепливали из него ангельские головки или узорчики, попки или фрукты, цветочки или «петушки» между ангельскими ножками!
Особенно мне понравилась одна девушка. Она, с самозабвением вымазываясь до локтей глиной, «ваяла» один канделябр за другим на многочисленных колоннах и каминах, ползая на карачках. При этом она резко дёргала головой, наверное, от удовольствия и громко фыркала носом, словно необъезженная и потому так мило и наивно увлечённая пряником впереди (после канделябр) кобылка, то и дело, утирая нос локтём, который всё равно был всегда вымазан глиной, и фыркала, фыркала, фыркала! Я любовался ею! – замечательная «кобылка»!
А художники! – о, это отдельная категория творцов! Как они ловко писали свои картины! И ведь получалось…
Как-то я работал на лесах под потолком с двумя уже пожилыми художниками – преподавателями Академии. Так вот, мне казалось, что их руки работали сами по себе: они травили анекдоты, запивая их чайком из термоса, обсуждали женщин и халтуры, бани и санатории, врачей и массажисток, свои и чужие дачи, рыбные и грибные места, наилучшие для позвоночника физкультурные упражнения, показывая на себе эти самые «наилучшие упражнения», а их руки, что характерно, непрестанно что-то быстро-быстро размалёвывали на потолке. Вблизи потолка трудно было понять, что же они «размалёвывали», но кое-что мне, всё-таки, удалось узнать…
– Что это? – вдруг перебил один художник другого, тыча пальцем на коричневое пятно в потолке.
– Кувшин! – ответил ему коллега, продолжая быстро-быстро малевать другое тёмное пятно рядом со мной. – Это сын написал в прошлую субботу, а я только подправлю его сегодня немножко…
– Ты думаешь, что он здесь нужен, что ли? – снова спросил первый.
– Да, пусть он будет! – недовольно бросил второй. – Что ты придираешься? Он всё равно ничего не поймёт! Нам же платят за метраж, а не за смысл, какой-то там!
Первый, чуть подумав, махнул рукой и улыбнулся мне, заметив по-дружески:
– Это лучше, чем ведро, правда? – И моргнул глазом.
– Правда…
Я был солидарен с ними по поводу того, что «он всё равно ничего не поймёт», потому как, увидав в первый же рабочий день центральное полотно на потолке, где среди счастливо порхающих ангелочков как-то неловко «завис» овальный портрет хозяина в смокинге и бабочке, сразу всё понял.
А строители, как выяснилось одним прекрасным утром, «немножко» ошиблись, выложив весь цокольный этаж итальянским чёрным мрамором вместо искусственного, как это требовалось по проекту. Зато возвели посередине внушительный трон, буквально давящий сознание своей неживой и недоброй мощью. Наверное, так выглядит трон властелина подземелья. А вокруг его понаделали ещё ужасные морды, то ли диких зверей, то ли морских чудовищ, то ли вообще каких-то неземных существ. Эти морды высовывались из чёрного пола, словно из преисподней, и с какой-то неестественной свирепостью смотрели на трон. Всё это явно было придумано ради устрашения. Только кого и зачем?
– Здесь, наверное, сходки бандитские будут, – предположила моя коллега и осторожно добавила: – с разборками…
Мне буквально стало не по себе и захотелось быстрее покинуть это мрачное, холодное место. Может быть, так выглядит потусторонний мир, или ещё какой, не знаю, но один раз побывав там, больше не хотелось возвращаться. И потом долго ещё от этого места оставался в душе неприятный осадок.
По-настоящему я был восхищён только многометровыми гранитными рыцарями с мечами перед собой при выходе на балкон и резной мебелью в кабинете из красного дерева в готическом стиле ручной работы. Это, действительно, впечатляло! А всё остальное было просто шикарно, даже золотая церковь – да, очень богатая, слишком богатая, настолько богатая, что искусство, если оно всё-таки там было, терялось для меня в этой роскоши. И, вообще, как мне казалось, искусство во дворце было не главным. Главным было – миллиардное долларовое богатство. Единственное, что мне было интересным в церкви, это огромный, без сомнения, уникальный витраж.
А с его создателем, как-то, по телевизору показывали встречу. Правда, мастер не «выдал» в эфире этот дворец, лишь заметив:
– Таких больших витражей, которые делаю я, никто больше не делает в мире. Их всего несколько штук в Европе и один в России…
– А где именно в России, вы можете сказать? – поинтересовалась ведущая программы.
– Нет, я не могу назвать Вам конкретного места. Одно лишь скажу, что этот витраж находится в Ленинградской области…
А ещё там была центральная люстра из чешского хрусталя, которую собирали несколько дней. Хорошая люстра – большая, очень много хрусталя, даже в глазах потом рябило…
Хочу немножко рассказать о своей работе. Сама подготовка поверхностей к золочению – очень важный момент: оттого, насколько качественно будут подготовлены поверхности, зависит и качество самого золочения.
Учил меня бригадир – опытный мастер-позолотчик, который и в Кремле золотил, и Софийский собор в Великом Новгороде, и в Санкт-Петербурге, естественно, тоже, к примеру, собор Святой Живоначальной Троицы лейб-гвардии Измайловского полка – звёзды на куполах, иконостасы…
Помню, работа эта была очень кропотливой, требующей и широких знаний в области органической химии, и качественного сырья, и точного соблюдения всех нюансов технологии, и даже немалых физических сил. К примеру, вспоминаю металлические шары – сердцевины бутонов фонарей, диаметром тридцать сантиметров, с которыми немало попотел.
Итак, вначале им надо было придать идеально гладкую поверхность щёточками и наждачной бумагой. Далее, обезжирив её, требовалось нанести в строгой последовательности и с определённым интервалом несколько слоёв грунтовки, смесей сурика и лаков. После полного высыхания поверхности наступал, так называемый, процесс «мордания» – нанесение лака «Мордан» методом «щипка» – прикладывая губку с лаком к поверхности и, как бы, отщипывая её. Таким образом, лак на поверхность накладывался закрученным, с разорванными волокнами, оставаясь «живым» – активно липким. К такой поверхности лепестки сусального золота сами притягивались и ложились, а позолотчику оставалось только их слегка разгладить кисточкой.
Таких шаров было несколько десятков, а ещё были большие лепестки, деревянный иконостас, лепка, у которых свои особенности подготовки, не менее кропотливые…
Основная работа была летом. Помню, с шарами я работал в лесочке под навесом. Вокруг пели птички, прыгали белочки, шумели берёзки, моросил дождик, а я «малярил» себе шары один за другим, распевая песенки, и прислушиваясь к лесу.
Как-то, один раз меня со всем моим пахучим хозяйством осмотрели телохранители хозяина, не задав ни единого вопроса. Молча убедившись, что я со своими кисточками, баночками и шариками не представляю опасности, они дружно отправились по малой нужде вглубь леса, переговариваясь уже о своём, и на меня больше не обращая ни малейшего внимания.
По окончании работы бежал домой. Часто работавших во дворце итальянцев можно было встретить вечером в церкви Казанской иконы Божьей Матери. Они с искренним восхищением рассматривали её, казалось, делая это с несравненно большим интересом, чем они рассматривали каждый день многочисленные «сокровища» дворца. Для них она, несомненно, была диковинным памятником древнерусского зодчества. Они ведь, всё-таки, понимали что-то в искусстве…
– А ведь нашей церкви могло и не быть, – подошла как-то ко мне жена настоятеля и, видя мою заинтересованность, поведала: – Уже ведь отдан был приказ фашистским комендантом взорвать её. Да, вот так, – сокрушённо покачала она головой. – Вы же знаете, что Вырица оккупирована была в войну. Здесь стоял полк из румын, которые практически все были православными. Так вот, при отступлении, приказали её взорвать молодому лейтенанту. А он не взорвал и сам застрелился. Вот так...
Обратно бежал разными путями: и утренней дорогой, и дорожками левого берега, перебегая реку по гидростанции, и тропкой по правому берегу, сворачивая на неё после лагеря «Ювента». Этот лагерь особенно мне был интересен после две тысячи седьмого года, когда с полгода отработал на заводе «Вагонмаш» в Санкт-Петербурге, которому и принадлежал лагерь. Да, весёлый был завод (сейчас уж, когда пишу эти строки, на его месте строится жилой квартал) – работы не было, зато «веселья» – хоть отбавляй, словно не завод тяжёлого машиностроения, а бесплатный цирк на каждый день! Главным фактом в истории этого завода на тот период было то, что на нём всю жизнь отработал простым тружеником отец второго Российского президента, а его сын (будущий президент) отдыхал летом в этом лагере от учёбы и дзюдо…
Посёлок к вечеру оживал: люди приезжали с города – становилось веселей, особенно в осенне-зимний период, ведь летом-то много дачников было, и население посёлка увеличивалось более чем в два раза. А вот когда заканчивался дачный сезон – начиналась в посёлке белая тоска…
Прибежав домой, я первым делом топил печь. Если дело было летом, то хватало одной охапки дров, чтобы стало суше в доме. Зимой же температура опускалась до трёх градусов, а в январские морозы и до минусовой температуры (вода на кухне замерзала). Тогда, не раздеваясь, я долго топил, иногда, так перетапливая, что становилось невыносимо жарко. Приходилось открывать двери и окна – греть улицу…
На воссоздании церкви во имя Святых Апостолов Петра и Павла я занимался вначале крыльцом, а потом в основном облицовкой стен вагонкой.
К моменту начала воссоздания, церковь находилась в жалком и небезопасном состоянии – стены были покрыты грибком, деревянный фундамент и полы прогнили, существовала реальная опасность обрушения и провала. К тому же, в годы войны она изрядно пострадала. К примеру, башня над алтарём была полностью разрушена снарядом. Да и в послевоенные годы от формального отношения властей было больше разрушения, чем порядка.
Её полностью разобрали и построили заново в точности по оригинальным проектам столетней давности. Я «прибежал» уже в тот момент, когда велись облицовочные и отделочные работы.
Каждое утро на работу я бежал по береговой тропинке мимо полянки, на которой летом среди одуванчиков и ромашек частенько паслась широкая цыганская кобыла цветом топлёного молока. Передние ноги у неё были перевязаны, потому она неловко и по чуть-чуть прыгала, пощипывая травку, сильно мотая головой, и повиливая пушистым белым хвостом. Была очень живописная картинка, я, порой, засматривался на лошадь и всегда восхищался её ухоженностью и статностью.
Пробежав полянку, забирался на пригорок, пробегал мимо бывшего в Советские времена вытрезвителя, усердно и неторопливо перестраиваемого под жилой особняк. За ним сворачивал вправо и попадал в тёмный сосновый бор. В нём всегда было всё недвижимым – и стройные сосны, и веточки папоротника, словно ровно выложенные по земле гладкие лоскутки. И попадая в него, казалось, что весь мир вокруг останавливался вместе со временем. И только пространственная дробь дятла не давала в это полностью поверить.
После бора пробегал посёлок, пересекая несколько улиц, огибал кладбище со стороны свежих захоронений. Здесь оранжевая земля размазывалась под ногами, словно масло, облепляя сапоги жирной, трудно смываемой глиной. Наконец, выбегал на улицу Повассара и ещё делал несколько прыжков до церковных ворот. Всё – пробежка заканчивалась.
Во время работы мата не было, но количество «хибариков» вокруг церкви к вечеру увеличивалось. Перед началом рабочего дня многие молились, но и пили потом во время работы до опьянения тоже многие. О деньгах разговоров не помню. Казалось, что работали не ради денег, но, получив зарплату, у мастеров и бригадиров заметно повышалось настроение, а у многих работяг – опускалось, и они хмуро косились на «бугров», но молчали, ведь это была, хоть какая-то работа – другой в посёлке не было.
По словам начальства, денег спонсор не жалел, но их, почему-то, всегда не хватало…
Кстати, спонсор как-то приезжал. Начальство проговаривалось об его выдающемся увлечении дзюдо в юности, только не в смысле спортивных результатов, а в смысле его спортивных друзей…
Так вот, когда он приезжал, вся территория церкви быстренько оцеплялась молчаливыми и лысыми дылдами в плотно облегающих чёрных костюмах. Они стояли, как вкопанные, глядели на всё и всех непроницаемым взглядом, изредка прикасаясь к телефонным проводкам за ушами.
Он шёл быстрой походной, казалось, благоухал здоровьем, был поджарым, в спортивном костюме, с белоснежной улыбкой на загорелом лице… Стоп! – ведь это уже было! – да, только в этом случае не было вертолёта. Вместо него был длинный кортеж из чёрных джипов.
В общении, как показалось, он был простой. Всегда здоровался за руку с теми, кто подходил, а нашему кровельщику сам протягивал руку.
Да, кровельщик у нас был уважаемый человек – уникальный мастер, самородок, единственный в своём роде, придумавший собственные способы кровли, покрывший один Валаамский монастырь (как рассказывали о нём), крывший древние соборы Великого Новгорода, Москвы, Санкт-Петербурга. Очень интересная, глубокая личность, татарин по национальности, но принявший православие перед тем, как начать работать на Валааме.
С ним было приятно работать и отдыхать за кружкой чая. С ним можно было поговорить о театре и литературе, архитектуре и монастырях, на философские темы и о нашей жизни, просто посмеяться от души над анекдотичными историями из его жизни. Все с интересом его слушали, замолкая, и подсаживаясь к нему поближе. Но убедительнее всех слов была его работа. С рассвета уже разносилось по округе его глухое постукивание деревянным молочком по листовой меди. И все, кто не спал, понимали, что Наиль, как всегда, уже за работой.
К работе своей он относился, как к вере – с благоговением. Она была его миссией в этом мире, выполнив которую на воссоздаваемом нами храме, он вскоре и ушёл в другой мир…
Для меня участие в воссоздании храма – особенный период. Такого события, может быть, больше не случится у меня. Чувство, что я делаю одно из самых значительных дел в своей жизни – не покидало меня, потому очень старался не только выполнять работу качественно, но и наполнять сознание только светлыми мыслями. Сейчас бывать в этой церкви – исцеление для меня. Мне достаточно там посмотреть только на свою работу и увидеть лица прихожан – всё, я исцеляюсь, мне становится легче…
В обед очень вкусно и сытно кормили в трапезной. Повар ставил на длинный стол кастрюли, а мы сами наливали и накладывали кушанья, кто сколько хотел. Потом я ещё гулял по лесу, поглощая горстями чернику.
У нас там был и небольшой приработок – заносить гроб с покойником на отпевание в рядом построенную маленькую церковь во имя Святого Иоанна Кронштадтского. После этих «халтур», как мы называли, я никогда уже не забуду, какой стороной заносить покойника…
Кульминацией моей работы было участие в воздвижении креста на центральный купол. В тот пасмурный день собрались прихожане. Важный духовный сановник из Епархии освятил крест. И мы вшестером аккуратно, чтобы не повредить позолоту, стали поднимать его на тридцатиметровую высоту, что оказалось совсем не простым делом на узких лесах. Все молчали и понимали друг друга без слов, забегая, и перехватываясь. Двенадцать рук твёрдо держали его, как самый ценный груз в жизни, и их напряжение я чувствовал на расстоянии. А снизу доносилась непрестанная мольба от поднятых на нас лиц, слова которой я отчётливо разбирал:
– «Да воскреснет Бог! И расточатся Его врази! И пусть бегут от Него все ненавидящие Его, как исчезает дым, так и они пусть исчезнут. И как тает воск от огня, так пусть погибнут бесы перед любящими Бога и знаменующимися знамением Креста, и в радости восклицающими: радуйся Многочтимый и Животворящий Крест Господень, прогоняющий бесов силою на Тебе распятого Господа нашего Иисуса Христа…»
А мы медленно поднимались всё выше и выше с солнечным, казалось, горячим крестом. И чем выше мы поднимались, тем молитва народа становилась громче, слившись в единый летящий голос, словно птицу, поддерживающую нас снизу своими широкими и сильными крыльями.
И вот мы окружили розовую луковку, и занесли над ней дрожащими от напряжения руками наш двухметровый золотой крест, а он вдруг качнулся от неожиданного порыва ветра…
– Держать… – прошипел бригадир, люто сверкнув глазами, и все в один миг прижались друг к другу плечами вокруг креста, и замерли…
Крест осторожно вставили в пазы и прикрутили болтами. Всё! – воздвигнут! Можно и спокойно вздохнуть, но мы ещё долго стояли на месте, не решаясь оторвать от него руки…
Мы пристально осматривали его, словно увидали перед собой впервые, словно он спустился с неба и парил над размытым серым человеческим миром, озаряя его своим небесным светом, и мы, держась за него, парили вместе с ним в его озарении…
Потом мы долго смотрели на мокрые дороги, крыши домов, пасмурные дали. И уже облегчённо улыбались радостно поющим внизу прихожанам и друг другу. И каждый из нас, я не сомневаюсь, понимал, что этот день он запомнит на всю жизнь…
Но заканчивался рабочий день, и я бежал домой, подбегал к реке и в погожий денёк окунался. Быстротечная и холодная река в одно мгновенье снимала всю усталость. И домой уже совсем не хотелось. Я ложился на траву и лежал один, всматриваясь в облака, и вслушиваясь в тишину…
По выходным, когда слишком было сыро бегать по берегу, наматывал круги на игровом корте. С одной стороны гудела река, переливаясь мраморными волнами, с другой – возвышались сосны и темнели своей густотой дубы с черёмухой, покачиваясь, иногда касаясь листочками головы. Жались между ними клёны и гнулись рябины. А набегавшись, шёл на реку умываться, приветствуя первых рыбаков.
Но был хит, а именно…
Это было только ранними июльскими солнечными утрами.
Обязательно нужно было проснуться рано-рано, когда всё ещё спит, даже природа, которая только-только начинала впитывать первые солнечные пенки. Я выходил в тихий и лучистый мир, пробегал за корт и спускался к реке. Там вдоль берега по тропке сквозь высокие травы, плотно усыпанные каплями росы, словно ожерельями крупных хрустальных бус, я бежал до узкого мостка, пробегая мимо которого, попадал на песчаный пляж.
Отсыревший за ночь песок переливался в лучах бордовыми оттенками и клубился белым дымком. Пляж полого спускался в реку и, спустившись буквально через полметра, обрывался – река «глотала» его своими тёмными, почти стоячими в этом месте, водами.
Я сбрасывал одежду и бежал по пляжу босиком. Плотный песок холодил ноги, а солнце нежно поглаживало голову, плечи и спину лучами, словно мягкими, тёплыми женскими руками…
Песчаный пляж сменялся обжигающими росой полянками, после которых «горящими» по колена ногами лихо прыгал в песок, который казался уже теплее и белее. Слева доносилась неторопливая и некрикливая мелодия речной шарманки. Противоположный берег круто уходил вверх, и на нём высились величественные сосны, тянулись ограды и дома, утопая в садах. Справа млела в белёсом сне берёзовая роща, пуская слюнки по гладким стволам, и пробуждаясь кое-где ласковым шелестом. А за ней млела деревня…
Я пробегал пляж, вбегал в реку и нырял в чёрную глубину, «вспыхивая» уже всем телом! А река подхватывала меня и несла обратно. Я не сопротивлялся ей, а лежал, растопырив руки, только изредка переворачивался на спину и лениво бултыхал ногами. И со мною была, как всегда, тишина…
Доплыв до мостка, выходил из реки и снова бежал по тому же пути. И песок с полянками были уже тёплыми. И речная мелодия, хоть и оставалась такой же сдержанной, но река уже играла мне на своей шарманке с искрящимися улыбками. И сосны на противоположном берегу, кажется, смягчились, поубавив своё величие надо мной. И берёзовая роща стала активнее пробуждаться, наверное, от меня, и сладко потягиваться, встряхиваться, кружиться, обдавая лёгким ветерком, и шелестом тонко постукивающих друг о дружку маленьких и ярких листочков. А тело радостно горело!
Пробежав пляж, снова вбегал в реку и нырял! А река ждала и несла…
Надо мной ослепительно пенилась высь, высились кудрявые сосны, проплывали оранжевые берега с льющимися по ним ручьями, крыши домов, лохматые куты, сверкающие травы. Я был один посреди спящей деревни. И только тишина одна была со мной…
У мостка выходил и бежал. И песок с полянками были уже горячими. И в речную мелодию уже добавились звонкие голосочки, может быть, солнечных лучиков. И сосны уже смешно дыбились в выси. И берёзки уже широко и проникновенно голосили. И деревня уже скрипела калитками, да вёдрами. А тело пело в приятной неге!
И нырял! А река уже несла…
Вдруг, как-то, краем глаза замечаю, что кто-то выходит из реки.
«Кто же это? – златовласая, белокожая, узкоплечая, пышногрудая, толстозадая… ба-а-а-а – русалка! – догадался я. – И ведь не в сказке же я, и в здравом уме, только настоящая русалка выползла из реки, думая, наверное, что никого ещё нет, вот чудо-то!»
Выбегаю из реки и быстро бегу по берегу к тому месту. Но с берега её не видать, только слышу, как кусты трещат, словно медведь в них ходит. А подойти к ним не решаюсь. Не то, чтобы страшно, но не решаюсь…
Тогда снова поплыл по реке. Подплываю к тому месту. Всматриваюсь: да, она в кустах, что-то ходит там и кружится, садится и встаёт. «Может, ищет чего?» – мелькнула мысль. А длинные волосы так и облепили её всю. А груди её, так и тяжело перекатываются, и раскатываются, и свисают аж до самой земли, и плюхаются обратно на круглый живот, кажется, со шлепком или мне послышалось…
Ещё быстрее бегу к тому месту. Ах! – она выходит! А я всё хвост, хвост её высматриваю! «Где же хвост-то у неё?» – волнуюсь я, а самого так и трясёт уже – шутка ли, русалку встретить!
Она спокойно вышла из кустов. Только хвоста-то у неё нет!
– А, хвост-то… – вырвалось у меня, и понял, что никакая это не русалка, а обыкновенная баба… голая…
Я даже огорчился немножко, что не русалка. А она довольная и, что характерно, абсолютно обнажённая пялилась передо мной своими всякими, такими обвисшими телами, прямо без стыда и совести! И в кустах, я понял, чем она занималась, отчего даже немножко поморщился!
– Что же вы, – говорю ей, – даже не стесняетесь меня? – Ноль внимания, словно меня и нет! Я даже растерялся немножко! – Ничего себе… – только проговорил я растерянно и развёл руками.
А она, так с чувством поболтала передо мной своими всякими свисающими телами, как будто специально, и пошла себе в реку, тяжёло ступая мясистыми ногами, точно, медведица, действительно, какая-то, и покачивая мне напоследок необъятным своим пупырчатым задом…
Я быстро пришёл в «сознание» и бегал ещё потом с наслаждением, спокойно вспоминая её, и смеясь, конечно, больше над собой!..
И покидая пляж под колокольный звон моей церкви, я каждый раз думал: «То ли ещё будет в моих бегах на этих сумрачных и проникновенных, неожиданных и благословенных Оредежских берегах!»

Санкт-Петербург, 22.04.2015







Рассказ седьмой

На Невских берегах…




В субботнем или воскресном осеннем сумраке выходил в городское безмолвие. В предрассветном всеобщем оцепенении только кленовые листья горящими лопухами беззвучно кружили в замкнутом железобетонными крепостями пространстве и поджигали качели, тротуар, скамеечки, машины, и особенно эффектно замирали кровавыми ранами на стёклах. А кругом было тихо, сонно. Город именно в эти ранние час-полтора, наконец, затихал во сне.
Вырывался на простор Муринского парка и бежал в туманной дымке по холмистым дорожкам. По дороге вспыхивали молодые клёны, золотились пушистой бахромой берёзки, снизу от чёрных тенёт кустарника доносилось детское щебетание Муринского ручья. Постепенно просыпалась листва и присоединялась к щебетанию робким шелестом. Солнце поднималось...
Неожиданно просыпался город: оживали улицы, проспекты, тротуары, троллейбусы, сквозь туман пробивалась музыка, лился колокольный звон от новой красавицы церкви Сретения Господня. Вот уж и я был не один: бегуны встречались и перегоняли, проносились велосипедисты по единственной, наверное, на то время велосипедной дорожке в городе. Псы серьёзные не обращали внимания на бегущих, собачки с бантиками тявкали, к ним скучно обращались хозяева. Туман рассеивался...
Июльской ранью бежал на работу по набережной Фонтанки, когда ещё только-только вставало солнце у меня за спиной. А бежал туда, куда текла река — на легендарные Адмиралтейские верфи, заложенные одновременно с городом молодым и дерзким царём.
Чайки кружились, верфи приближались — уже видны были горбатые и насупленные мостовые краны. А солнце стремительно взмывало в нежное небо, ласково проливаясь на город. И он на глазах преображался, словно запекался в чудесный торт с вафельными домиками, карамельными мостиками, башенками, куполками, шоколадными дорожками, слоёными набережными, желейными каналами, речушками... Но ещё не было людей и редки были машины, потому не нарушалась хрустальная тишина, сотканная из тонкого звона гранита под ногами, холодного плеска плотных волн внизу за чёрным узором ограждения и высоких голосов белых, отчаянно радостных птиц. Солнце — искусный пекарь — колко и приятно покалывало сзади шею в ещё зябком пространстве, словно и меня запекая. Я оборачивался к нему и, ослепляясь обжигающей волной, любовался огромным пылающим шаром, от которого лились во все стороны лучи, главный из которых устремлён был по реке прямо ко мне, а от меня на Калинкин мост, верфи, потом на Кронштадт, залив, круизные паромы, Балтику и всё дальше и дальше на запад...
А верфи были совсем рядом: уже видны были грузно выпирающий со стапеля прямо в город остов танкера ледового класса и копошащиеся силуэты на нём строителей, а передвигающиеся над ним краны — огромные пауки с длинными шеями — поднимали ему на верхние отметки оранжевые стальные секции. Уже сверлили уши перезвоны трамваев на Калинкином мосту и ожесточённо скрежетали их колёса о рельсы. Появлялись горожане, машины, бегуны...
Я давно приметил худосочного старичка, каждое утро долго и упорно бегающего кругами то на правом, то на левом берегах Фонтанки.
— Зачем вы так мучаетесь? — спросил его как-то.
Он импульсивно отмахнулся, крикнув:
— Вы ничего не понимаете!
Хотя, чего тут понимать: старички-бегуны в этом городе не редкость, и они любят показать всему миру свою порой удивительную, кажется, ничем не прошибаемую моложавость. Особенно они любят участвовать в ежегодном международном марафоне «Белые ночи». Знал я одного такого восьмидесятилетнего марафонца-фанатика, за три месяца начинавшего готовиться к сорокакилометровой беготне ежедневным выжиманием из себя последних жизненных соков в бане, отчего каждый раз выносимого нами еле живого из парной. Вынесем, посадим. А он посидит, очухается, постоит на весах и снова в пекло...
Весенними вымокшими утрами любил пробежаться вдоль пристани речного вокзала с первыми причаленными белоснежными теплоходами: «Игорь Стравинский», «Сергей Есенин», «Сергей Рахманинов»...
Волны с тяжёлым звоном бились о гранит и рассыпались, бились в борта и теплоходы покачивались, отчего их обитателям — туристам-путешественникам — наверняка ещё слаще спалось. Сворачивал на дорожку парка Куракиной дачи и бежал как по губке, напитанной дождём и талыми водами...
Зимой часто бежал на беговой дорожке тренажёрного зала школы Олимпийского резерва имени Алексеева. Мой товарищ — рельефный крепыш — лишь подогревался со мной за компанию и, понимая, что меня не дождаться, молча уходил к любимой штанге на приседания. Я же тогда весь растворялся в магии бега. Закрывал глаза...
Открывал, чтоб прибавить скорость движения и поглядеть на монитор с километражем, а ещё в окно на замёрзший пруд, одинокую на нём девочку с собачкой или просто на стайку ворон или голубей без девочки и без собачки. Представлял какая там промозглая безлюдная тоска... И закрывал глаза. И возвращались отовсюду звон железа, глухие удары от падений тяжёлых снарядов, резкие выдохи, хуки, прыжки под стерео-аккомпанемент пульсирующих мелодий. И чувствовал жаркие волны от разгорячённых тел, горячее дыхание...
Открывал и косился на бегущие рядом мускулистые торсы, пышущих здоровьем молодых красавиц. Закрывал...
Слышал знакомый голос: это Николай Валуев, который лениво крутил педали на велосипеде, буднично беседуя о том о сём со своим мало заметным рядом с ним тренером. Но эта почти домашняя расслабленность знаменитого боксёра всем прибавляла в занятиях остроты — я это чувствовал...
В конце тренировки с товарищем ещё делали пробежку по стадиону, так сказать, «на посошок». На стадионе как всегда играли в футбол, бегали, прыгали, скакали зреющие разнополые, с резиновыми и пружинными телами спортсмены, плотно обтянутые в трико, крепко сбитые, симпатичные. Но Валуев добавлял и здесь перчинку, семеня трусцой среди всей этой молодой красивой братии. Вернее, чемпион скорее шёл, а его пожилой мальчик-тренер за ним бегом еле поспевал, что-то говоря ему из-под его же плеча...
Каждый раз, выходя на набережную Невы, стараюсь запомнить реку — она всегда неповторима. Она разная, как настроение юного поэта, гибкая, как змея, меняющая свою расцветку в зависимости от настроения и света, плотная, как камень (под стать берегам и причалам), капризная, как избалованная модница, суровая, как великая русская княгиня, вечно ведущая свои нескончаемые хмурые войска на запад, коварная, как ведьма, наконец, утончённо красивая, как и подобает северной реке. Конечно, чтобы иметь представление о том, какая она, её нужно видеть и в метель, и в ледоход, и в летний душный день, и в зимнюю морозную ночь, когда её волны, замёрзшие в сюрреалистические кристаллы, освещены луной. Её нужно видеть и в моменты сумасшедшего подъёма, и в моменты болезненного упадка сил, и когда она холодно величественная и когда дико буйная, и когда она озарённая рассветом или закатом, солнцем или луной, и когда она сконцентрированная в себе, и когда она раздуваемая ветрами, и когда она сливается с чёрным, низким небом...
В редкие летние погожие деньки её набережная с полудня до полуночи кишит: кто на роликах, кто на велосипедах, кто на лыжах, досках, самокатах, каких-то самодвижущихся колёсах, платформах и ещё чёрт разберёшь на чём, наконец, кто просто на своих двоих, семьями, компаниями, с подружками, по одиночке, а ещё во всём этом жизнерадостном месиве чайки беснуются, рыбки болтаются в их клювиках и на крючках спиннингов, псины всевозможных мастей играются, детки отрываются. Главное, чтобы ни с кем не столкнуться. И с рыбаками, кстати, тоже, коих в этом момент, как грибов после дождя. А ещё главное не подцепиться нечаянно на крючок в момент, когда они закидывают: они любят с размаху, да подальше...
И всё же главный минус так любимых горожанами набережных это отсутствие на них туалетов. И в этом каждый раз убеждаешься. И особенно убеждаешься в выходные и праздничные погожие деньки, поскольку, не к лицу любому городу и даже не городу, а вообще не к лицу любому месту проживания людей, а «культурной» столице России — тем более, превращать свои набережные в отхожие места. Не к лицу, ей богу! К примеру, на фоне Смольного собора или Александро-Невской Лавры, или Петропавловской крепости — не к лицу! И это даже не минус — это позор...
Бывает, к примеру, в дни экономического форума, проносятся вдруг над головой военные самолёты из групп высшего пилотажа, отчего дух захватывает и невольно приостанавливаешься. Потом ещё долго бежишь в восхищении. А в дни военно-морского торжества с апогеем в последнее воскресенье июля, проходят в парадном строю по Неве военные корабли. В такие дни хочется за ними всё Неву пробежать, а потом по воде — до Кронштадта...
Иногда попадаешь под проливной ливень. Тогда бежишь по волнам в толще морской стихии. Всё кругом безнадёжно растворяется. И в какой-то момент понимаешь, что и ты растворяешься тоже...
В осенние рассветы её набережная слезливая, потухшая, пустынная, с сырым ветром, гудящим в ушах, липкой моросью... Изредка кто-то пробежит рядом. К примеру, какой-нибудь залётный любитель, вырвавшийся из «офисной тины», у которого брюшко болтается, а из ушей проволочки торчат, который даже во время бега не может расстаться со смартфоном, как младенец с соской. Или какой-нибудь спортсмен-робот, который бежит, пока не кончится заводка, явно готовящийся к очередным Олимпийским Играм. Или дробно топающая колонна курсантов Михайловской артиллерийской академии. Эти ребята начали серьёзно бегать лишь тогда, когда обороной страны стал командовать спец по чрезвычайным ситуациям...
Встречаешь знакомых, знакомые лица — радуешься... Потом бежишь и вспоминаешь, где встречал раньше: в бане, редакциях, монастырях, верфях, тренажёрном зале, филармонии, библиотеке, Эрмитаже, на футболе, хоккее, концертах... «Точно! — это же Альберт Асадуллин!» И начинаешь напевать:

Дорога без конца.
Дорога без начала и конца.
Всегда в толпе,
Всегда один из многих…

Хотя уже давно кажется, что все лица кругом знакомые, что весь этот бесконечный город населён одними только знакомыми. Да что город! — мир, поскольку ежегодно его посещают миллионы туристов со всей планеты.
А в основном бежишь один, как бегущий человек Невских берегов, которые то и дело дерзко стреляют золотыми выстрелами строго в небо. Как бегущий человек-созерцатель, каждый раз с волнением созерцающий кипящие волны полноводной, студёной, коварной реки, белые ленточки птиц на фоне тёмной выси, возвышенную песню Смольного ансамбля, двуглавый и размашистый Большеохтинский мост (Петра Великого), купол Исаакия вдалеке, прибрежную панораму — нервную пульсацию великого города...
Но был хит! А именно...
В декабре на набережной ставится большая ёлка. Красиво наряжается. И вот в редкий тихий вечер, когда с мглистого неба падают почти невесомые пушистые снежинки, я выхожу на набережную. Кругом горят фонари, отчего тяжёлая ледяная Нева вся озарена. Смольный собор парит белым лебедем в небесах. К нему присоединяется мост Петра Великого, который, медленно разгораясь, превращается в завораживающую своей красотой Жар-птицу. И когда разноцветно вспыхивает ёлка, понимаешь, что бежишь в новогодней сказке...
И каждый раз покидая набережную, думаю: «То ли ещё будет в моих бегах на туманных и лучистых, слезливых и пушистых, хрустальных и нервно пульсирующих сказочных Невских берегах!»

Санкт-Петербург, 06.11.2018







Рассказ восьмой

На Стокгольмской земле…




После шумного и часто неумеренного во всём: и в красоте и грязи, и в богатстве и нищенстве, и в уме и глупости, наконец, и в доброте и ненависти Северной российской столицы, этот город – резкий контраст. И прежде всего этот город – это откровенное признание человеку в любви, действительно, родной природы, это чистая, тихая, неподдельная в своей рациональной красоте и чувствах, по-настоящему взаимно любимая человеком земля.
На Стокгольмской земле у меня никогда не возникает вопросов, которые часто возникают на родине: а дети ли мы — люди — земли? а если дети, то почему же мы её так не любим, почему же мы к ней так равнодушно и безответственно относимся, за что же мы на неё плюём, на ней так гадим, её так лицемерно и злобно уничтожаем?
Я уже писал о Стокгольмской земле. И так, как я написал когда-то, лучше и не надо. Итак…
Я прихожу паромом, спускаюсь в метро, и поезд бесшумно и гладко мчит меня на остров Шведской столицы. Женский голосок объявляет станции на мелодичном и непонятном языке, словно это звонкое и смешное лепетание ребёнка о своём: о карликах, Карлсонах, «карло-планах», «остомалстангах», «слюссе», «брёде», «вистрахоге», «киста», «хусби», «брёде», «калла»… А за окном то округло напирают, то вытягиваются чёрной трубой, словно смазанной жирной ваксой, туннели, разрываемые сумрачными и разноцветными пещерами – станциями. Вдруг проносится утончённо вытянутый кверху центр ГАЛМА СТАН. И снова поезд скользит по тоннелю, разрываемому уже не только пещерами, но и живописными пастбищами с пасущимися на них овцами, лошадьми, коровами…
И вот, женский голосок смешно и весело лепечет мне мою станцию. Я выхожу на платформу, улыбаясь на прощанье голоску, а меня встречает тишина. Вот она…
Вначале было очень непривычно, и я не верил в её существование. Я выходил на балкон и ждал: «Вот сейчас пойдёт шумная компания, к примеру, туристы или подвыпившая молодёжь, или вот сейчас поедут нескончаемые колонны мычащих и рычащих машин…» Но ждал каждый раз напрасно – тишина была всегда и в любое время.
Проезжающих машин там, почему-то, совершенно не слышно. И людей не слышно. Они всегда идут там неторопливо поодиночке или небольшими компаниями на пляж или уже разомлевшими идут в магазин или метро, на теннисный корт или детскую площадку, готовят мясо на мангале во дворе или просто прогуливаются, разговаривая и смеясь, но их совершенно не слышно. А вместо собак по улицам спокойно прыгают совершенно тихие зайцы. Иногда они безмятежно сидят у беседок, поглядывают по сторонам, что-то пережёвывая, потом вдруг начинают прыгать по тротуарам и лужайкам, мимо скамеек и клумб, детей и родителей. И кажется, глядя на них, что они и не касаются лапками земли, а так и летят над нею легко и неторопливо, чуть зависая в воздухе. Как люди ходят там плавно-неторопливыми тихонями, словно невесомыми и глухонемыми, так и зайцы там прыгают такими же. И неизвестно, кто у кого научился — кто у кого научился жить. И птицы там втихомолку и бесшумно порхают с ветки на ветку, также чуть зависая в высшей точке полёта, плавно взлетая, и плавно опускаясь. А птицы-то там необычные, не голуби или сороки с воронами, а лесные, с широкими крыльями, лесным оперением, хищными взглядами. И всё-всё-всё кругом плавное, спокойное, неторопливое, беззвучное, зависающее, словно парящее. В общем, не рваное, не оторванное, а всегда гармонично живущее с окружающим миром. Кажется, что сама тишина впитывает в себя, как губка, всевозможные звуки, словно она устраивает и поддерживает повсеместный тихий покой, правит неторопливым, молчаливым, возвышенным балом жизни. И только лес, порой, за окном подвывает, совершенно не нарушая её, а таинственно обрамляя её…
Я часто ложусь на диван, смотрю в окно на широкие кроны сосен в голубом или сером небе, чуть колыхающиеся отдельными веточками, и внимательно слушаю. И слышу каждый раз за окном большой, нетронутый мир природы, совершенно спокойно живущий в большом городе, – его дыхание, движение, голоса, его неторопливое повествование, его вечную первозданную жизнь. Вот представь: ты в столице высокоразвитого европейского государства, в получасе езды от исторического центра, но ты вдруг оказываешься одиноким посреди нетронутой природы, основательно и безнадёжно захваченным какой-то нереальной, кажется, невозможной для нашего современного мира тишиной!
Особенно меня сражает там летняя утренняя тишина. Поскольку разница в два часа, и вставая по-нашему около шести часов, я встаю по их времени очень-очень рано. И иду в предрассветный лес. Он в семи минутах ходьбы. Захожу в него и бегу по тропинке лёгкой трусцой. А впереди в густом фиолетовом сумраке, насыщенном ещё ночной прелой прохладой, плавно качаются как по волнам зайцы, а сбоку в считанных метрах от меня на скалистом пригорке, покрытом мхами, осинками и ёлочками, нежатся в сладкой неге оленята, а дорожку вдруг преспокойно «переплывают» косули. А кругом тишина, плотно населённая лесной жизнью, но никем нетронутая, всеми ценимая, оберегаемая, любимая. И чувствую тогда в груди одновременно и восхищение, и пугливый озноб, теряясь в мыслях: где я, куда я попал, рядом ли люди, город, цивилизация… Такое впечатление, что меня вдруг какая-то сила незаметно перенесла за тысячи километров от города в дебри. Только чавканье песочка под ногами, посыпанного человеческой рукой, прибавляет уверенности, что я совсем недалеко от дома, от цивилизации…
Ещё несколько минуток и бежевый рассвет разливается по лесу. Лес просыпается. И начинают двигаться вокруг веточки, порхать птицы, бежать по стволам и камням соки, осинки в кружочках дрожать, берёзки со свежими вздохами гнуться, елочки игриво покачиваться верхушками, а сосны на вершине скалистой горы выжигаться розоватыми расплавами быстро поднимающегося солнца. А я бегу по её склону. И ниже по склону лес мне открывается, словно распахивает передо мной свои лохматые, пушистые ворота. И вижу я в его просветах под голубым небом город с зеленоватыми иголочками церквей и румяными вафлями крыш, который ниже раскалывается на острова с полянками и лесочками, словно кружевами, рассыпанными разноцветным бисером домиками, стадами, ниточками дорог, кругляками скошенного сена... А у самого подножья горы сверкает море. Я спускаюсь к нему в нужном месте. Скидываю на камни всю одежду, захожу в воду, пробегаю в глубину и ныряю. И чувствую, как обнажённое тело в восторге от миллионов приятно обжигающих искорок. Оно даже начинает в какой-то сладкой, трудно переносимой истоме болеть, краснея, и твердея. И вот я уже весь румяный, плотный, гладкий, как свежеиспечённый крендель, лежу на спине с закрытыми глазами, медленно покачиваясь на монолитных плотных волнах, и слушаю тишину…
Полежав, плыву к берегу, выхожу на припорошенную росинками травку. Спокойно гуляю по лесу. Ноги от ступней до коленок начинают ещё приятней, чем всё тело, болеть. Кажется, в какой-то момент, что эта приятная боль уже нестерпима – невыносимо это наслаждение! Но я гуляю, гуляю, гуляю, терпя это щекочущее всё тело наслаждение, по пригоркам и низинам, между сосен и кустов шиповника, абсолютно один в тихом лесу, и абсолютно голым. Иногда делаю рывки руками, приседаю, наклоняюсь, прыгаю. Потом успокаиваю дыхание и ложусь. И лежу на пощипывающей траве. И снова на спине с закрытыми глазами. И снова слушаю тишину. А тишина уже обрамляется шелестом пробуждающегося леса, плеском пробуждающегося моря, щебетаньем пробуждающихся птиц. Не нарушается – обрамляется. А я как будто остаюсь наедине со своим наслаждением. И улетаю вместе с ним…
Вдруг открываю глаза, словно резко спускаюсь на землю: где-то совсем рядом раздаются голоса. Сажусь и осматриваюсь: в стороне, метрах в тридцати, вижу группу молодых спортсменов. Они меня не видят. Я подползаю к кусту шиповника и скрываюсь за ним. Наблюдаю. Спортсмены, подбежав к берегу, с молодым задором быстро скидывают с себя всю одежду и дружно ныряют в воду. И совсем не стесняясь своей наготы, и совсем не беспокоясь, что кто-то посторонний может их увидеть, купаются в море…
И начинают нырять. Они по очереди забираются друг другу на плечи и, выпрямившись, показав всем всего себя целиком без единой посторонней ниточки, покрасовавшись физическим совершенством своего сочного тела, величиной своих мышц на руках и ногах, ровностью клеточек на животе, и в завершение, чувственно поболтав тазом, под общий смех, хоть и молодой, но неплотный и прозрачный, словно морозное дыхание, сигают в воду!
Постояв за кустами, я решаюсь выйти. Выхожу. Прохожу перед ними старательно спокойно. Они мне машут и кричат:
– Хей! Хей!
Я в ответ машу и отвечаю, улыбаясь, старательно непринуждённо:
– Хей!
И ухожу к своим камням с одеждой. А они продолжают свои «ныряющие представления», словно и ничего не произошло.
А я решаю ещё немножко побегать по лесу. Выбегаю на дорожку. А по ней уже бегают жители острова. И, пробегая мимо, они с улыбочкой приветствуют меня своим неизменным «хей»! И я каждому:
– Хей!
А кто-то:
– Хей-хей!
И я ему:
– Хей-хей!
А бегут, кажется, все жители острова. И вот мы друг перед другом: «Хей!» – «Хей!» – «Хей-хей!» – «Хей-хей!» – «Хей!» – «Хей-хей!» – «Хей-хей!» – «Ага, хей-хей, хей-хей!»…
А по морю уже поплыли старомодные и белоснежные пароходы с широкой трубой посередине. В небе, нет-нет, да пролетит самолётик. На тренажёрной площадке у пляжа закачаются на равных мужики и женщины. Запрыгают активней зайцы по дорожке, словно и они займутся утренним физическим моционом (всё-таки, наверное, зайцы учатся у людей, хотя…). Заголосят и запорхают сосредоточеннее птицы. Но всё равно тишина не нарушается – и люди, и звери, и птицы всегда её бережно хранят. Они все понимают, что это их бесценное богатство…
Что же ещё можно здесь добавить? Только одно: приятно иметь дело с умными людьми, потому что с ними легко, интересно, спокойно и полезно!
И ещё: был хит! А именно...
Как-то на рассвете, поколесив по лесу, тропинка вывела меня в росистое поле. Казалось, поле было усыпано разноцветным жемчугом. И в юных лучах бледного скандинавского солнца оно всё сдержанно искрилось.
Та же тропинка вела вдоль деревянного ограждения. А за ограждением кони, такие же как поле — сдержанно искрящиеся.
И вот: белое солнце на трепетно чистом небе, застывшая, повсеместная тишина, искрящееся поле, искрящиеся кони, а кругом только густой, тёмный лес. И только я один бегу среди всей этой северной сказки, и не хочу, чтобы она заканчивалась...
А когда сказка всё же закончилась: появилась улыбчивая белобрысая девочка, которая стала поить из вёдер коней, а они стали ей с удовольствием фыркать, когда расплавился весь жемчуг на поле и бежевых гривах коней, а трепетную чистоту неба нарушили самолёты, заходящие на посадку в Арланда, я, ни сколь не расстроившись, подумал: «То ли ещё будет в моих бегах на чистой и тихой, неподдельной и откровенной в своих чувствах, влюблённой в человека, искрящейся и улыбчивой Стокгольмской земле!»

Этим рассказом я заканчиваю серию «Мои бега». В неё вошли рассказы о моих главных беговых дорогах. Конечно, были ещё дорожки, к примеру, в спортивном лагере «Золотой Бор», что в крохотном оазисе «Боровое» среди великой казахской степи или в коротенькой лесной ленточке моего степного города детства, а ещё на Урале, Вятке, Алтае, в Сибири, Хакасии, Эстонии, Финляндии, Белоруссии... Но они обязательно найдут своё место в моих других рассказах.
Сейчас, перечитывая эту серию, которая начиналась писаться пять с половиной лет назад (!), я ловлю себя на мысли, что, может быть, сам того не вполне осознавая, я хотел сказать, как и каждый раз, когда начинаю что-то писать, как и любой мыслящий, творческий человек, очень простую истину: счастье — жить, и счастлив человек тогда, когда он сам делает себя таковым.
Это, конечно, не ново. Об этом давным-давно сказано-пересказано и, наконец, всё сказанное об этом сведено лучшими русскими умами в формулу:

ХОЧЕШЬ БЫТЬ СЧАСТЛИВЫМ — БУДЬ ИМ!

И получается, что само счастье, о котором мы всегда мечтаем, даётся нам просто так с рождением. Просто так нам дарит его природа, Высший Разум, мама... Просто так. Просто по той простой причине, что мы дети.
Но потом мы становимся настолько легкомысленными, что запросто забываем об этом счастье сразу после того, как проходит не легкомысленное детство. И только тогда, когда мы вдруг начинаем открывать для себя что-то новое, мы вдруг ощущаем себя снова детьми — снова счастливыми. Но мы, к сожалению, очень легкомысленны! И, быстро сорвав верхушки нового, снова начинаем мечтать о счастье. И мы так несчастны, так страдаем от своего несчастного «всезнания», что наиболее чувствительные и, как им кажется, обречённые на вечное несчастье люди, говорят об этом в стихах, к примеру, вот так:

...В этом мире умирать не ново,
Да и жить, конечно, не новей...

Только это самое «всезнание» наше — блеф, самообман.
В том-то и дело, что всё известное в этом мире так и останется, на самом деле, до конца нами не познанным. Это не я сказал. Это Гёте сказал. И об этом тоже давным-давно сказано-пересказано всеми мыслящими людьми. А один из главных мыслителей человечества свёл все их нетленные об этом высказывания в одну фразу: «Я знаю до конца только одно, что я ничего не знаю!»
И только глупцы думают, что они дошли до предела своих познаний. Но на то они и глупцы. И нечего о них говорить.
На самом же деле — нет предела человеческому познанию, равно как и нет предела человеческому совершенствованию!
А значит, нет предела счастью, пока мы живы. А, может быть, ему не будет предела и потом...
Короче, надо жить умно: всегда и везде открывать этот известный и неизвестный, конечный и бесконечный мир, который рядом с нами, вокруг нас, ближе, даже чем мы думаем. И тогда счастье нас никогда не покинет!

Санкт-Петербург, 07.11.2018

© Copyright: Константин Измайлов. Дата опубликования: 08.11.2018.

 
 

Оценка читателей

Добавить комментарийДобавить комментарий
Международная Федерация Русскоязычных Писателей - International Federation of Russian-speaking Writers
осталось 2000 символов
Ваш комментарий:

Благодарим за Ваше участие!
Благодарим Вас!

Ваш комментарий добавлен.
Для опубликования комментария, введите, пожалуйста, пароль. Если у Вас его пока нет - Зарегистрируйтесь 

Для опубликования комментария, введите, пожалуйста, пароль. E-mail: Забыли пароль?
Пароль:
Проверяем пароль

Пожалуйста подождите...
Регистрация

Ваше имя:     Фамилия:

Ваш e-mail:  [ В комментариях не отображается ]


Пожалуйста, выберите пароль:

Подтвердите пароль:




Регистрация состоялась!

Для ее подтверждения и активации, пожалуйста, введите код подтверждения, уже отправленный на ваш е-mail:


© Interpressfact, МФРП-IFRW 2007. Международная Федерация русскоязычных писателей (МФРП) - International Federation of Russian-speaking Writers (IFRW).